Признаюсь честно, жить и служить на корабле, уже бывавшем на морском дне, – неуютно. Мне все время думалось, что в моей каюте обитала когда-то подводная нечисть, ползала по столику, всплывала и выплывала через разбитый иллюминатор… Мерзко спалось… Но все равно я любил этот бронтозавр, ведь это мой первый боевой корабль, на нем я принял морское крещение, и – не улыбайтесь – сына-первенца я назвал Пересветом…
Из глубокого тыла мы шли на войну, и я мечтал о честном корабельном сражении, вроде Ютландского боя. Но морская война для меня началась и кончилась в одну ночь. Ночь, скажу я вам, ужасную.
Мы вышли из Порт-Саида на Мальту за три дня до Рождества. Нас конвоировали англичане и французы, они же протралили нам и фарватер, так что шли мы без особой опаски.
Я сменился с вахты и мылся в кормовом офицерском душе под броневой палубой. Вдруг корабль тряхнуло, погас свет, и из лейки пошел крутой кипяток… Я выбежал в темный коридор весь в мыле… На меня наскакивали кочегары; матросы лезли к трапам, ведущим наверх, застревали в люках… Палуба кренилась все круче и круче, и я понял, что выбраться из низов не успею… Страх, он разный бывает – и гибельный, и спасительный. Меня как пружиной толкнуло: ворвался в каюту, чью – не знаю, отдраил иллюминатор и – спасибо, мыло на мне, смыть не успел, а то б не пролез – проскочил, кожу с плеч сдирая. Вода декабрьская, ледяная, а на мне ничего. Одежда, хоть и мокрая, все же тепло держит. Ну да в ту минуту я радовался, что налегке плыву, побыстрее да подальше от водоворотной воронки. Корабль на дно идет и людей за собой тянет.
«Пересвет» погрузился и ушел в пучину с Андреевским флагом на гафеле, под прощальное «ура» державшихся на плаву матросов. Вместе со всеми барахтались в ледяной воде командир и старший офицер. Они подбадривали команду, призывали держаться кучнее и дали подобрать себя последними, спустя четыре часа после катастрофы…
Из восьмисот душ «ладья Харона» унесла с собой двести полста.
Я с двумя макушками родился – счастливый. Выловил меня вельбот с английского конвоира «Нижелла». Дали глотнуть коньяку, закутали в брезент… Лежал я на носу и рыдал под брезентом, благо британцы не видели. Рыдал от обиды, от позора, от бессилия. Судите сами: столько лет готовиться к морским баталиям, проделать такой путь – с края на край земли – и вместо геройского боя и, может быть, даже, мечталось, исторического сражения, бесславная, глупая гибель в считанные минуты. Нелепые аксессуары: душ, мыло, бегство через иллюминатор, барахтанье в воде, пока тебя не вылавливают в непотребном виде и не втаскивают в шлюпку, добро бы, свою, а то в британскую, сочувственные взгляды с хорошо скрытой насмешкой…
Всех спасенных разместили в палаточном лагере близ Порт-Саида, а раненых и обожженных – в госпиталях. Конечно, мы все рвались домой, в Россию, но начальство распорядилось иначе: часть пересветовцев отправили во Францию на новые тральщики, часть – во главе со старшим офицером – в Италию – пополнять экипажи дозорных судов, построенных по русским заказам. Спасителя моего старшего лейтенанта Домерщикова назначили командиром вспомогательного крейсера «Млада». Но он, кажется, так и не дошел до России. Немцы торпедировали его в Атлантике.
Мне же выпало и вовсе чудное назначение. Дали мне под начало дюжину матросов и отправили в Грецию обслуживать катер русского военно-морского агента в Пирее, по-нынешнему – морского атташе… После броненосца новая служба была сущей синекурой. Матросики мои считали, что Николай Чудотворец даровал нам ее за муки, принятые на «Пересвете». Солнце, море и жизнь почти мирная… Весной семнадцатого я женился на гречанке – дочери пирейского таможенника. Кассиопея, Касси, родила мне сына. Я рассчитывал увезти их в Севастополь, как только оттуда уберутся немцы. Но все получилось не так…
Вижу, вы поглядываете на часы. Буду краток. В июне восемнадцатого, узнав из греческих газет о затоплении русских кораблей в Цемесской бухте, я счел большевиков предателями России, оставил семью и отправился в Севастополь бороться с немцами и большевиками. Поймите меня правильно, сидя в Афинах, трудно было составить себе правильную картину того, что происходило в Крыму, а тем более в Москве.
С немцами мне бороться не пришлось, в ноябре восемнадцатого они убрались сами; с большевиками, слава Богу, тоже не воевал. Меня, как механического офицера, определили инженером-механиком на подводную лодку «Тюлень». На ней я и ушел в Бизерту вместе с остатками Черноморского флота в ноябре двадцатого…
Мы сидели перед ним, трое невольных судей чужой жизни. Еникеев говорил с трудом, и не потому, что отвык от родной речи. Он боялся, что ему не поверят, что подумают, будто он набивает себе цену…
Судьба его в наших глазах походила на прихотливо искривленный ствол деревца, чудом выросшего где-то над пропастью. Чужбина – та же пропасть, а вот поди ж ты, удивлялись мы про себя, выжил, прижился, даже корни пустил.
Старик рассказывал нам свою жизнь… Что это было? Исповедь? Оправдание? Или он просто подводил черту прожитому?