«Безумие…» – думала она. – Все так стремятся сюда, так воспевают это Лазурный Берег, который на самом деле лазурным бывает всего несколько недель в году, при определенном освещении солнца и неба. А я только хочу уехать отсюда и забыть, навсегда забыть этот опыт. Я определенно не могу жить с этими людьми. И если уж говорить откровенно, то даже Шарль Де Голль, президент Франции, вообще-то не слишком любил французов, полагая, что они не достойны своей великой страны…».
Алену буквально убивали их стереотипы поведения, повадки и нравы. Больше всего она ненавидела их обеды. Не существовало для этой нации ничего важнее обеда. Питались они обильно, долго, заливая обед внушительной порцией вина и пива, и ликера напоследок.
Торопиться за едой, думать о своих обязанностях перед другими, а уж тем более о работе – слыло дурным тоном. Опоздание на обед, впрочем, как и окончание обеда раньше времени, приравнивалось к преступлению против самого себя. Мужчины и женщины, старики и дети, политики и балерины, левые, правые, анархисты, иммигранты и богачи – все они превращались в единое, поглощённые только одной мыслью: Поесть!
Операционные закрывались, соревнования отменялись, полицейские останавливали погони, и даже французские преступники прекращали безобразничать и воровать в период с 12 до 2. Француз никогда не остановит свой обед, случись наводнение или пожар, ничего не выведет его из равновесия и не отвлечет от поедания утиной печени или свиной ноги. Никто из них не двинется с места во время ритуала поглощения еды, ибо нет ничего на свете священнее этой церемонии. И то, что было свято для них, казалось Алене таким ничтожным и примитивным культом еды.
Самое ужасное виделось Алене, что это был не культ еды в виде рекламы здоровой пищи и образа жизни. А на самом деле было проявлением эгоизма, возможностью законно и нагло крикнуть в лицо всему миру: «Я ем и мне наплевать на всех вас!»
Жизнь на французской Ривьере полностью парализовалась в период обеда, и никакие мольбы о помощи, или нужды других, не могли переиначить этот обряд чревоугодия. Однажды, в отделении скорой помощи Ниццы, Алена просидела около часа с наполовину отрезанным пальцем, в ожидании пока дежурный врач прикончит свою трапезу, состоящую из нескольких разложенных по столу пластмассовых мисок с разной едой и шоколадного суфле, в серебряной бумаге. Капли крови медленно падали на больничный пыльный пол. Доктор равнодушно рассматривал ее через стекло, болтая по телефону со своей подружкой, так как есть в одиночестве во Франции, был еще больший позор, чем не есть вообще.
Никто на Бали не посмел бы даже думать таким же схожим образом, как думают французы. Там наоборот высмеивалось стандартное, предсказуемое и шаблонное поведение европейской нации, и всячески приветствовались люди с причудами, которых назывались яркой индивидуальной личностью, но никак не чокнутыми. Потом Алена вообще перестала даже пытаться общаться с французами, так как они слышали только то, что они хотели слышать и все общение напоминало игру в одни ворота, которая всегда заканчивалась проигрышем Алены, и последующим разочарованием. Она бросила изучать французский, но Тому не сказала, тем самым уже заранее настроив себя на то, что рано или поздно покинет эту страну. Его не было дома по целым дням, и она пропадала в интернете, читала книги, но в большинстве времени просто спала, прячась от дикого холода, идущего от стен и полов под толстенной периной, по ее настоянию и через жуткий скандал купленной в дорогом магазине на рождественской распродаже.
О поиске работы не было даже и речи. Без разрешений и документов не брали вообще никуда. Это был абсолютно противозаконно и жестко контролировалось. А так как в статусе невесты добыть такие бумаги не предоставлялось никакой возможности, то приходилось тупо выполнять обязанности по дому, устраивать быть и ухаживать за Томом. Это убивало Алену. Никогда в жизни она не чувствовала себя такой бесполезной и ненужной.
Ночь на рождество она напилась как сапожник и уткнувшись в подушку волком рыдала, проклиная день встречи с Томом. Он страдал рядом с ней, но упорно не хотел отпускать ее. Том умолял, просил, обещал, а она не верила, что все это когда-нибудь забудется, и то время, которое он называет каким-то административным противным словом «иммиграционный период», кончится. Тогда почему, спрашивала она его в сотый раз, этого периода не было на Бали? Почему время там остановилось, и каждую секунду она испытывала счастье и благодарность?
– Почему, – кричала она пьяная, выйдя на балкон, – почему вы все тут такие злые и лживые собаки?