Прожогин промолчал, сосредоточенно упиваясь папиросой. Он внутренне ощетинился в предчувствии председательского разноса: как-никак Санька уже задумывался, не вторгся ли в область, которой ему, возможно, не следовало касаться, и еще неизвестно, как восприняли его поступок Ламаш и Евдокия Ефимовна. Обличая Ерпулева, он верил в свою правоту да и в безнаказанность, — кому придет в голову впутывать его в это дело, — но голос выдал, и все, кто слушал радио в то утро, указывали на него. Вначале он слышал лишь одобрения, но затем Ерпулев передал через людей, — встречаясь с трактористом, Андрей Абрамович старался не замечать его, — что не успокоится, пока не засудит Прожогина за оскорбление, и Санька затосковал: о таких последствиях он не думал, и теперь беспокойные мысли тревожили его.
— Был у меня Ерпулев, — немного выждав, проговорил Владимир Кузьмич. — Как это ты сообразил, Александр, а? Всего ожидал от тебя, но такого… Тут ты удивил, признаюсь. Не спросись никого, в колокола вдруг бухнул… Нехорошо получилось, ох нехорошо! Можешь понять?..
Опустив голову, Санька упорно молчал с зажатой во рту потухшей папиросой. За этим молчанием Владимир Кузьмич почувствовал упорную силу сопротивления.
— Мне непонятно, чего ты добиваешься, — внушительно сказал Ламаш. — Судьей себя выставляешь? Кто же дал тебе такое право!
— Никто не давал мне права, — поднялся Санька и загородил спиной оконце так, что в будке сделалось совсем темно. — Только и вы хороши тоже.
— Чем же мы не понравились тебе? — с усмешкой спросил Владимир Кузьмич. — Да ты сядь, не драться же нам с тобой.
— А тем, — Санька опустился на лавку и заговорил тихим, тоскливым голосом, обходя взглядом Ламаша: — Вы всё спускаете Ерпулеву, что ни сделает, ни разу не одернули, потому он ваш. Жалеете потревожить…
— Ну, это ты глупость сморозил, — возразил Владимир Кузьмич. — Кто спускает Ерпулеву? Да и как понять: ваш Ерпулев? Родственник мой, что ли?
— А разве не правда! — глухо и настойчиво продолжал Санька. — Ерпулеву все с рук сходит. Кого ни спросите, все это скажут.
— И ты решил поправить нас, — снова улыбнулся Ламаш.
— Не знаю, может, вы и обиделись, Владимир Кузьмич, только мне-то теперь все равно, а сказать я должен. — Санька был серьезен, хмур, даже обычный румянец сошел с его щек. — Вы-то небось не замечаете, а Ерпулев что захочет, то и делает, попробуйте, говорит, напротив пойти — сомну. Разве допустимо такое партийцу! Мне не верите, спросите у людей, какой он жох, и все ему прощается. Может, не так я сделал, а только мне обидно, до каких пор поблажать ему? В газете писали, а ему хоть бы что. Ну, я и резанул! Всю правду, какая есть. А теперь что хотите, то и делайте.
— Погоди, горячка, — сказал Ламаш. — Ты слышал такое слово: анархия?
Санька взглянул на него, напряженно мигая и морща лоб, словно силясь понять, что нужно от него председателю.
— Ну, слышал. В кино показывали анархистов.
— Значит, знаешь, что это такое?
Санька усмехнулся:
— Анархия — мать жизни и порядка.
— Скажи лучше — беспорядка, — быстро отозвался Владимир Кузьмич. — Вот и ты, вроде анархиста, со своим порядком сунулся. Сам справиться хотел, э-эх, голова! Ну, отругал Ерпулева, душу отвел, а что выгадал? Исправился он?.. Эх ты, кавалерия! Сам себе хуже сделал, ведь тебя судить могут, ты это понимаешь?
— Мне все равно. Судите, если совесть дозволяет.
— Так не мы, закон, дурная твоя голова!
— Вы меня не стращайте. Судить судите, а за что? За то, что правду сказал?
— Заладил одно: правду, правду, да ведь пойми, как она сказана… Ну, ладно! До суда, может, и не дойдет, а взгреть тебя следует… по линии комсомола. Тут уж не отвертишься.
— А мне все равно, — упрямо повторил Санька. — Только я уйду из колхоза, Владимир Кузьмич, вы мне не препятствуйте, не держите лучше…
— Один думал или помогал кто? — жестко сказал Ламаш. — Ты знаешь, от чего отрываешься, — от своей земли, слышишь — от сво-о-ей.
— Всюду она одинаковая, — отмахнулся Санька.
Владимир Кузьмич помедлил, как бы раздумывая, следует ли отвечать на услышанное, потом с грустью покачал головой:
— Одинаковая, говоришь? Да, вроде бы одинаковая, земля и земля, какая в ней разница… А все ж таки никто не забывает той, где родился, к ней постоянно тянет его. Ну, зацепишься на другом месте, тракторист ты хороший, работу всюду найдешь, не понравится — дальше покатишься, не свое все, не родное, легче оторваться. Видел перекати-поле? — Санька кивнул головой. — Вот так и тебя понесет по свету.
— Вам-то какая боль — не шпановать уйду.
— Думаешь, с места на место кантоваться лучше? По морям, по волнам, нынче — здесь, завтра — там. А? Как в старой песенке.
— Ну, и здесь не мед! — внезапно охрипнув, выговорил Прожогин. — Я работы не боюсь, Владимир Кузьмич, обидно смотреть, как нахрапистым с рук все сходит. Вы тоже за них не беретесь… И до вас так же было.
— Вот это мужской разговор, Александр, — сказал Ламаш. — Однако пойми, криком да властью много не сделаешь. Ругань, злая, обидная, виноватого не исправит — ожесточит. Подумал ты об этом?
Они недолго помолчали.