Читаем Одна ночь (сборник) полностью

Отец, теперь начальник гаража в Красном селе, приходил с работы неизменно весёлый. Мать моя, не надеясь на чью-либо помощь, одна все стены новыми обоями обклеила и потолки побелила. От отца в хозяйстве было мало толку. Он же начальник, ему ли снисходить до таких мелочей, руки марать. Хоть бы гвоздь вбил. Возьмёт мой отец молоток да и хватит вместо шляпки себе по пальцам. Ходит отец как неприкаянный по двору в мглистый октябрьский день, чавкает сапогами по грязи, старая расстегнутая шинель понуро на плечах висит, хлястик болтается на одной пуговице. — Да ты, Маша, не горюй, — говорит отец матери. — В тепле будем.

— Пригнал своих шоферов из гаража. Напилили, накололи дров и в поленницы сложили в сарае доверху до стрех.

Вскоре ещё раз приехал к нам дед Николай из Ленинграда, вызванный письмом дочери — починить нам крыльцо. Увидала его мать моя на дороге, как он в гору поднимается, в пальтеце своём, мешок с плотницким инструментом за плечами — и заплакала. — Пропала я без тебя, папа…

Первая наша зима в Дудергофе дала нам знать. Дом хоть и подправили, да на все рук не хватило. Пришёл холод, показал недоделки. В щели так сифонило, что по комнатам гулял ветер, а новопоклеенные обои, шурша, ходили по стене волнами. Пол ледяной, на коньках кататься. Мать моя постелила половики, и они примёрзли намертво. Утром и с них, и со стен можно било собирать иней. Печка наша оказалась не печка, а паровозная топка: дрова щелкала, как орехи — охапками, глотала, разинув огненный рот, только давай. А тепла — от спички и то больше. Топим, топим — к вечеру один бок едва нагреется. Мать сшила мне тулупчик из зайца, мехом внутрь, опушка по борту и рукавам. Всю зиму я в том тулупчике спасался в нашем ледяном доме, не снимая от пробуждения до сна. В тулупчике том, как в печке, только нос от холода клюквенный да руки-морковки из рукавов торчат. Когда в доме было особенно прохладно, мать моя, чтобы я не мёрз, ставила меня в валенках на высокий стул со спинкой, а сама занималась чем-нибудь в комнате. Я стоял стражем на своей башне, ничуть не скучая, развлекаясь тем, что любовался выдыхаемыми облачками пара.

Появились у меня санки. С тех пор я весь день проводил на улице, катаясь с горок вместе с ватагой таких же санщиков. Темно, поздний вечер, звёзды, весь в снегу вывалялся, мокро в валенках, варежки потерял. Мать сердится — никак меня в дом не загнать, кочергой грозит.

Дудергоф — старое название. Тут финны жили. После финской войны их всех выселили. Но до сих пор вокруг посёлка лопочут угро-финские названия деревень: Васколово, Микколово, Калевахта, Виллози. В конце главной улицы (то есть проспекта 25 Октября), над обрывом в поле, — каменное здание с ржавой башенкой, бывшая кирха, а теперь школа. Там же — шаг ступить, бетонный барак, переоборудованный под кинотеатр. Мои отец и мать, запасясь семечками, ходили туда глядеть кино на вечерний сеанс. Меня брали с собой, пока я был мал. Зрители, не снимая пальто, сидели на поставленных тесными рядами лавках и созерцали простыню на стене, показывали фильмы: «Свинарка и пастух», «Три товарища». Лента часто обрывалась, и залузганный шелухой зал пронзительно свистел соловьем-разбойником из гнезда на двенадцати дубах.

Зимними вечерами часто сидели мы с матерью вдвоём у печки. «Что шумишь, качаясь, тонкая рябина…» — пела моя мать чистым звонким серебряным голосом, или заведёт грустно-грустно: «Позарастали стёжки-дорожки там, где гуляли милого ножки». «Ему что, — прервёт вдруг мать моя песню, нахмурясь. — Разве он что-нибудь видит? Придёт со стаканами вместо глаз».

Я задумывался. Великан-отец грустно брёл по колено в море, мутном, как манная каша, а в глазах у отца по унылому пустому стакану. «Налейте, братцы, — просит отец, — иначе мне никогда это окаянное море не перейти…»

Раздавалась лихая барабанная дробь в дверь. Мать моя, накинув на голову шаль, шла открывать отцу.

Он, красный, грузный, качался в дверном проёме. Глаза как глаза: круглые, карие, весёлые.

— А, пацан! Топай сюда, конфету дам! — шарит в кармане распахнутой офицерской шинели. — Погоди, за подкладку завалилась. Вкусная! Соевый батончик. — Вытащил, даёт — винную пробку.

Мать молчит.

— Машенька! Последний раз. Клянусь. Ребята, понимаешь, в шалман затащили. Отказаться никак. Обиделись бы, понимаешь, — оправдывается отец. Шагнул к матери, пошатнулся, руку вскинул — удержаться, задел шапку со звёздочкой. Шапка упала к заснеженным сапогам. Высокий отцовский лоб-купол блестит.

— Я, Машенька, спать пойду, — пытается поднять шапку, клонится, теряя опору, сейчас рухнет на меня тёмной горой. Мать успевает подхватить его под руку.

— Медведь! Ребёнка задавишь!

Отец, комкая сапогом половик, поддерживаемый матерью, покорный, шёл в спальню. Вскоре раздавался его мужественный храп. Я боялся, как бы дом наш не развалился от того богатырского храпа. Раскатится дом по брёвнышкам, и останемся мы в чистом поле, беспомощные, и заметёт нас снег…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже