Невзлюбил меня преподаватель по электротехнике Николай Николаевич Никифоровский. Блуждаю в его науке — ау! Плаваю в тумане. Без руля и без ветрил. Ни бум-бум — мой медный колокол. Пыхтеть мне в его электротехнике по гроб. Мои уникальные способности ставят в тупик. Каким баллом их удостоить? Единица — чересчур высокая для меня оценка. Не соглашусь ли я на нуль? — вопрошает Никифоровский с кафедры, толстый, холёный — морской змей в адмиральских позументах. Ждёт моего ответа с Камчатки, возвышаясь над аудиторией, упираясь двумя брюзгливыми перстами в стол. Вулкан, чреватый извержением. «Бедный я, бедный! Куда я попал? Выбрал факультет!..» — думаю я с тоской.
Кожевенный завод под носом на соседней улице. Дунет ветер с залива — нюхай зловоние. Молочные трубки люминисцентных ламп гудят под потолком, нагоняя дрёму. Назойливый, как стук дятла, деревянный голос долбит с кафедры. Камчатка спит повально, сон скосил курсантские головы на задних рядах. Лбы уткнулись в скрещенные на столе руки. Тут, в учебных стенах, сон особенно могуч. Не поборешься. Рука еще что-то строчит в тетради, машинально записывая читаемую лекцию, но смысл расплылся кляксой, веки слиплись… Утопленник, свинец в ногах растёт, растёт, тянет ко дну, погружаюсь в пучину… Очнусь: что в тетради? Вся страница в каракулях и зигзагах. Пьяный осьминог плясал.
В перерыве идем на двор — погреться на апрельском солнце и покурить. Сидим на ящиках у кирпичной стены. Над нами шумит кухонная вентиляционная труба, кормя камбузными ароматами. На лбу и у того, и у того — красный рубец. Отметина, оставленная настольным сном в аудитории.
Бабошин идёт на руках по парадной лестнице, со ступени на ступень, показывая синие казённые носки и журавлиные лодыжки из-под задравшихся штанин. Бабошин из Ташкента, сын цирка. Навстречу ему поднимается шитая золотом контрадмиральская кокарда замдиректора Лисина. Обут Лисин в щегольские, единственные в Ленинграде штиблеты с пряжкой. Узнав ноги начальства, Бабошин испугался и упал. В результате — сломанная рука, в гипсе, в бинтах, красиво, как у раненного героя, подвешенная у груди. Бабошин горд, легко отделался. Всё это, знаете, такие пустяки, о которых и заикаться-то стыдно. Плёвый переломчик. Он, наш Бабоша, живуч, как верблюд в пустыне Кара-кум. Срастётся кость — прогуляется на руках по парапету моста Лейтенанта Шмидта.
Облюбовали пивбар в Гавани. Шесть кружек в адмиральских бородах пены на мраморе у окна. Пивко свежее, жигулёвское. Ядрёное, янтарное. Кореец Дю, потягивая, травит легенды и мифы. А мы слушаем, разинув рты, развесив рыбацкую сеть ушей, словечка не пропустим из его увлекательной брехни, которою он прославился на всех факультетах. Так заслушались, что забыли начисто приказ командира по режиму капитана второго ранга Лошадёва: «Курсантам строго-настрого запрещается посещать гаванский пивбар». Третий курс, не салаги. Дрейфить как-то не к лицу. Трусам не место на флоте. Истина, известная даже медному крану за стойкой бармена. Тут у нас матросский клуб. В тепле разморило. Дю заливается, в мрачных зрачках по кораблекрушению: в одном «Челюскин», в другом «Чёрный принц». Буль-буль, бдительность… Дверь — бряк. Морозный вихрь по столику. — Лошадь! — в ужасе шепчет кто-то. Перед нами наш лучший друг Лошадёв, морская офицерская шапка с кожаным верхом, смушки по бортам, козырёк.
— Шесть! — посчитал он нас по головам пальцем в чёрной шерстяной перчатке. — Новогодний наряд в полном составе. Встать! За мной!
Покорно исполняя приказ, следуем за кап-два. Только Лычангин, удмурт, отстал, второпях глотая недопитое пиво, жадный, захлёбываясь. У Лычангина строение челюстей странное: верхние зубы заходят за нижние. Что хочет сказать косноязычный Лычангин, не смогла бы понять и его родная мать. Нам-то невелика беда. А преподаватели становились в тупик. Зато письменные работы Лычангина чётким бисерным почерком недвусмысленно говорили о прочных знаниях. Печальна судьба этого Лычангина. По окончании училища взяли его служить на север, на подводный флот. Смыло нашего Лычангина, вахтенного офицера, с лодки, шедшей в надводном положении бурной ночью в Баренцевом море. Захлебнулся бедный Лычангин солёной морской водицей.
Я знаменит. Привёз я сумку с Канарских островов. Вместительная сумочка, сам мог бы спрятаться со всеми удобствами и ещё полфакультета приютить. Ремень, клёпка, молнии. Сбоку аршинными буквами: 61 Лас Пальмас. С этой сумой я ходил на лекции. Поставив её перед собой на стол, я мог делать, что мне заблагорассудится — хоть спать, хоть читать художественную литературу, уверенный, что за этим бруствером я незрим для зоркого преподавательского ока. Теперь у меня и кличка такая: — Эй, Лас Пальмас! — кричат со всех сторон…