– О, Марина! (Эта умница ни разу не назвала меня «Ивановна», как с «Белыми ночами», сразу – второй (тысячный) раз. – Как я бы вашу Даму в «Метели» – сыграла. Как я знаю каждое движение, каждую интонацию, каждый перерыв голоса, каждую паузу –
Не ростом – не только ростом – мало ли маленьких! – и маленькость ее была самая обыкновенная – четырнадцатилетней девочки, – ее беда и прелесть были в том, что она этой четырнадцатилетней девочкой –
(Знаю, знаю, что своей любовью «эффект» «ослабляю», что читатель хочет сам любить, но я тоже, как читатель, хочу сама любить, я, как Сонечка, хочу «сама любить», как собака – хочу сама любить… Да разве вы еще не поняли, что мой хозяин – умер и что я за тридевять земель и двудевять лет – просто – вою?!)
…Ни малейшего женского кокетства. Задор – мальчишки (при предельно-женственной, девической, девчонческой внешности), лукавство – lutin [234] . Вся – что немцы называют – «Einfall» [235] . (Сонечка, я для тебя три словаря граблю! Жаль, английского не знаю – там бы я много для тебя нашла. А – в испанском!..)
Ряд видений: Наташа Ростова на цветочной кадке: «Поцелуйте куклу!»… Наташа Ростова, охватив колена, как индус, как пес, поющая на луну, пением уносимая с подоконника… Огаревская Консуэла, прощающаяся с герценовской Наташей у дилижанса… Козета с куклой и Фантина с Козетой… Все девические видения Диккенса… Джульетта… Мирэй… Миньона, наконец, нет, даже
(Знаю, что опять ничего не даю (и много – беру), однажды даже вычеркнула это место из рукописи, но они меня так теснят, обступают, так хотят через Сонечку еще раз – быть…)
Но главное имя – утаиваю. И прозвучит оно только в стихах – или нигде.
И вот, потому что ни одной моей взрослой героиней быть не могла – «такая маленькая», – мне пришлось писать маленьких. Маленьких девочек. Розанэтта в «Фортуне», девчонка в «Приключении», Франческа в «Конце Казановы» – и все это Сонечка, она, живая, – не вся, конечно, и попроще, конечно, ибо, по слову Хейне, поэт неблагоприятен для театра и театр неблагоприятен для поэта, – но всегда живая, если не вся – она, то всегда – она, никогда: не-она.
А один свой стих я все-таки у нее – украла: у нее, их не писавшей, в жизни не написавшей ни строки, – я, при всей моей безмерной, беспримерной честности – да, украла. Это мой единственный в жизни плагиат.
Однажды она, рассказывая мне о какой-то своей обиде:
– О, Марина! И у меня были такие большие слезы – крупнее глаз!
– А вы знаете, Сонечка, я когда-нибудь это у вас украду в стихи, потому что это совершенно замечательно – по точности и…
– О, берите, Марина! Все, что хотите, – берите! Все мое берите в стихи, всю берите! Потому что в
И вот, три года спустя (может быть, кто знает, день в день) стих:
В час, когда мой милый брат
Миновал последний вяз
(Вздохов мысленных: «Назад»),
В час, когда мой милый друг
Огибал последний мыс
(Вздохов мысленных: «Вернись!»),
Руки прочь хотят – от плеч!
Губы вслед хотят – заклясть!
Звуки растеряла речь,
Пальцы растеряла пясть.
В час, когда мой милый гость…
– Господи, взгляни на нас! —
(А атлантические звезды горят над местечком Lacanau-Océan, где я свою Сонечку – пишу, и я, глядя на них вчера, в первом часу ночи, эти строки вспомнила – наоборот: что на океане
Эти стихи написаны и посланы Борису Пастернаку, но автор и адресат их – Сонечка.
И последний отблеск, отзвук Сонечки в моих писаниях – когда мы уже давно, давно расстались – в припеве к моему «Мо́лодцу»: «А Маруся лучше всех! (краше всех, жарче всех…)» – в самой Марусе, которая, цветком восстав, пережила самое смерть, но и бессмертье свое отдаст, чтобы вместе пропасть – с любимым.
– Марина, вы думаете, меня Бог простит – что я так многих целовала?
– А вы думаете – Бог считал?
– Я – тоже не считала.