— Э-э, что тебе должно — это, паря, ты завсегда знаешь и другим указываешь очень даже правильно, как в газетке. А вот не могу если, не могу — хоть головой об стену! Костя Жерихов из Двориков — тот пришел, на такое ж прибавление глянул: «Так, — говорит, — мы не договаривались!» — и ходу. Больше и не видели его. А мне нищеты ихней жалко стало, пропадут, думаю, если уйтить. Так не мог, и этак — опять же не смог. Вот кручусь целый день, ходю и уговариваю себя, уговариваю: виновата она, так повинилась, больно тебе, так и ей больно — ну и вспокойся! Уговариваю, а внутри как крутит что-то, крутит, точно червь под ложечкой. Приду домой, гляну на нее: фу-ты, думаю, мать твою, как же она с ним-то?! Как заколодило меня, понимаешь? — старик махом выплеснул в рот водку и пристукнул по столу пустым стаканом. — Всё нараскосяк! Ото дня к ночи жил: днем уговорю, вспокою себя, ну, все, думаю, простил. И то ведь — на одном прощении жизня держится вся, больше ей не на чем.
— А на любви? — осторожно спросил я.
— От любви той, паря, вся и беда, — убежденно покивал старик. — Вот, к примеру, похожу я так день, иду домой. Прощать иду! А сам слова с добром-то не выговорю — как черт подсудобит — стукнет мне в голову, как она с другим-то, — так и собьет с пахвей! И — не могу! Схвачу шапку и вон! И выпью! Или сижу в избе и молчу, и молчу. До того домолчусь, что она заплачет, а я тогда чем ни попадя в нее — хлясь! А все отчего? Сердце еще к ней кипело. Понял?
Он помолчал.
— Вот, значит, почти полную зиму Настька моя все это терпела, а весной я на день в город, а она от меня в Низино, к Андрюхе-кладовщику. Оно понятно: грех грехом и вина виной, а как каждый день виноватят, эт кто ж утерпит? Андрюха ее, значит, взял.
— Это от которого…
— Не, то пролетно́й, неизвестно куда и делся. А у этого в войну померли все: сперва баба, потом девчонка. Остался один, да беспалый, да постарше меня… Конечно, после войны ожениться плевое дело было. За него и девка б любая пошла, да он, вишь, с двумя мальцами взял. Федьке восьмой год уже был, так вот… Тогда уж и я немножко в ум вошел, смолчал. Ладно, думаю! Нагрешили-накрошили, а вот как расхлебать-то? Меня в ту пору уже председателем наставили, ну, за делами оно само и пошло и покатилося. Дела лучше водки от самого себя отводят, а я тогда на работу лют был до ужаса. Чертомелили день и ночь, а мне все мало казалось, всё мне быстрей подавай. И все у меня у первого было — маяк! Конечно, когда с умом, так и соврешь, не без этого. Тогда всё на сроки жали. Такая мода была. Бывало, снег еще не сошел толком, а уже звонят: «Сев начали?» — «Начали, говорю, а как же?» — «Скольки?» — «Полга́». За эти полга́ и в «маяках» ходил, и в прехзидиумах сиживал. А мне очень тогда нравилось в прехзидиумах сидеть, оченно я себе в них гляделся!.. В общем, хреновый мужик был, это точно!
— Почему же? — оторопело уставился я на него. — Разве это вы виноваты — время такое было.
Он выпил и, не спеша жуя свою луковицу, которая даже у меня вышибала слезу, спросил:
— Какое?
— Ну, жесткое. Разруха же. Нельзя было иначе, наверное.
— По-человечеству завсегда льзя. А то одного мужика вытащили поперед всех: ты, мол, государственный интерес блюди, на прочих и не поглядывай, они так — мелочь. А грамотешки у меня шесть классов; я, конечно, и рад, что вперед всех выскочил: «Мне, мол, интересу нет, как вы живете, у меня интерес государственный! Во!» Коршуном кружил. А какой в том государственный, скажи, интерес, чтоб Федоров на райкомах меня хвалил да с собой в прехзидиумы сажал? Государству, так думаю, начхать, кто там сидит, ему самый интерес, чтоб детишки были сыты да мужик доволен. Я, к примеру, про государственный интерес речи говорю, а у самого в уме что? А то, что вы, мол, хаханьки за моею спиной хаханькаете, как баба Филата дожидалась, да дождавшись, убегла? Ну, так я вам за то покажу, какой я средь вас самый умный, я вам кажное поперечное слово припомню. Хозяина из себя строил, а сам воевал — не хозяйствовал. Колхоз был — маяк, а колхозники жили разве заречинских чуть лучше, а то… Я им раз за разом: «Мне интересу нет, как живете!» Эх! Бабы, говорят, на след мой плевались, да жаль, вот такого, чтоб в морду плюнул, не нашлось, кишка тонка оказалась. Хоть бы поклонился ему теперь. Много от меня людям обид было. Ох, много! С кладовщиков я Андрея, положим, за дело снял, недостача была, дак ведь он у меня и опосля из лесу не выползал, кажин раз я ему там государственный интерес находил. По энтому интересу его отправлю, а сам все во вторую бригаду норовлю, в Низино, мимо избы пройтись, Настюху встренуть. Нищета у них была там гольная, ребятишки сопливые вечно, она остарела совсем, хуже чем в войну, а все ж для меня будто черт в нее ложку меду поклал. Встрену и взглядом буровлю: попросись, мол, хоть мигни, дура, не могу ж я первый! А она нос воротит. Издаля увидит и — шасть к бабе какой! Ну?
Он взял со стола остаток луковицы, понюхал, потом вытер грязным пальцем серую слезу, катившуюся в седой щетине.