Неизвестно, что бы из этого вышло. Грозные товарищи не любят смущаться прилюдно. Но через сутки дело с прокаткой пошло, а потом еще и Государственной премией обернулось. Инженер-калибровщик Гришкан был в самом конце лауреатского списка. Впрочем, что премия! Вот то, как он, ничуть не смутившись, выставил за дверь грозного проверяющего, было для моего бати любимой легендой о неслыханной смелости и дьявольском, необъяснимом везенье. Гришкан был для него полубогом.
А для меня? В ту пору мне было едва семнадцать, и уже по одной этой причине события шестнадцатилетней давности мне не казались столь важными и убедительными. Я был уверен, что и сам, случись, повел бы себя с трехшпальный ничуть не хуже. Да что! Я б ему такое высказал!..
За что же мне было любить Гришкана? За что прощать ему брезгливую губу, взмахи игрушечного кулачка и ту готовность немедленно все исправить и исправиться, что проступала на лицах у всех, едва он возникал на пороге?
Нет, я его не любил. Он оскорблял мою гордость. После каждого его визита в наш цех мне становилось так муторно, что я с трудом дотягивал до конца смены.
Потом шагал домой, сунув тайком от себя кулаки в карманы, то и дело принимаясь почти бежать, чтоб взвихрились полы плаща. Обдуваемая ледяным ветром моя голова горела от обилия мыслей и быстроты сменявшихся картин. То всей спиной чувствовал я дыхание загнанной свиты, эхо шагов летело за мной пустыми дворами, словно шепоток тревожного любопытства: «Что? Что он сказал?..» — и смутно проступала вдали какая-то толпа… То вдруг, спохватившись, я вспоминал, что не люблю начальства и вообще сам по себе, — тогда начинал представлять, как подходит Гришкан к моему станку, что-то мне говорит… Ну, не важно что! Главное, я слушаю его спокойно и холодно.
— Все? — спрашиваю. — Извините, я обойдусь без ваших советов.
— Как? — возмущается он. — Мальчишка!
— Ах, вам не нравится? Так вот, как говорится, моя фреза, и работайте сами!
Я был при этом высок и широкоплеч, как сам Маяковский. «Что? Что он ему сказал? — шумело вокруг. — Как?! Гришкану?!» И опять какая-то толпа возникала в сумрачных створах безлюдных улиц.
…Я вот о чем сейчас думаю: почему именно в начале юности так сильно влечет нас и раздражает чужая власть и слава?
В ту пору был жив отец, жил еще с нами, еще сестры не разлетелись, школьные друзья были рядом, соседские девчонки поглядывали так ласково… Круг любви и тепла ближних моих был до того плотен, что я почти не догадывался о его хрупкости. Он был само собой разумеющимся, вечным, пресным и обязательным, как хлеб. Но та жажда любви, которая вызревала во мне, рвала меня прочь из этого круга — к дальним, неведомым, безымянным. Не оттого ль и возник он на душевном моем горизонте — этот Гришкан?
Конечно, мне тогда б и в голову не пришло, что властный и сугубо, неприятно деловой старик имеет какое-то отношение к любви. Тогда… Но теперь-то я знаю, что и власть, и слава, и любое дело, и то, что мы слишком возвышенно именуем призваньем, — все от одного корешка. И самая глубинная его суть — все та же жажда любви далеких и безымянных, которая и гонит нас ранней юностью прочь из круга родных.
Так, может, природа все это так и предусмотрела? И жажда славы и власти совсем не случайно сильнее всего в нас тогда, когда пора покидать гнездовое тепло и нести накопленный жар крови дальше, в люди?.. Ведь человек приходит в сей мир, чтобы создать свой круг любви, широкий, как можно шире! А бесконечность этого круга не есть ли уже власть и слава?..
Я так долго воображал стычку свою с Гришканом, такие готовил фразы, так был уверен, что окажусь в ней и прав, и храбр, что когда она действительно произошла…
Впрочем, какая там стычка! Он просто стоял совсем рядом, возле Левки-долбежника, а я как раз прилаживался прорезать шпонку в трансмиссионном вале. Хитрость этой работы в том, что вал раза в четыре длиннее станка. Раньше их резали лишь на большом расточном, и я очень гордился, — и меня все хвалили! — что взял это дело на себя, приспособив под свисающий конец вала монтажный домкрат на колесиках. Конечно, пока врезаешься, приходится то и дело бегать от станка к домкрату, выравнивая вал по уровню, но…
Уже двинувшись к выходу, Гришкан вдруг сделал шаг в сторону, ко мне:
— Зажми стол! — выкрикнул петушком. — И шпинделем подавай, шпинделем.
Я гордо выпрямился:
— Обойдусь…
И осекся, потому что — какой же я идиот! Господи! Конечно… Мучаюсь, за полсмены едва пару валов сделал, а все, оказывается, так просто. Элементарно, идиотски просто!
— Что он тебе сказал? — подскочил Мишка Шейдабеков.
— Что все мы кретины! Понятно? — сжимая кулаки, выкрикнул я и кинулся прочь, на улицу. Мне нужно было немедленно оказаться вне этих стен, хлебнуть влажной тьмы и там, в тишине, как-то примирить свою гордость со всем происшедшим. Оно как бы нечто во мне прищемило; эта боль долго жила, затухая, в горестном и не слишком похвальном недоуменье: как же это я так и не сказал заготовленной фразы? Пусть трижды был бы не прав, а надо, надо было сказать! А так — что ж я теперь, как же я?..