— Да вот, — смущенно бормотнул я, садясь на лавке, — нечаянно заснул, вы уж извините.
— Что ж извинять-то, небось устал? Да и дождь морит. Он, гли, как занялся — со мглой, по-осеннему вовсе. Эвона, в пятьдесят пятом — или каком? Не помню уж — как об эту пору задождило, так до снега и не просохло. То бусит, то из ведра, а полного останову ему ни на день не было. Не приведи господь, какая напасть! И хлеб, как сейгод, в поле весь.
— Дела у вас нерадостные, — проговорил я, натягивая сапоги.
— У нас завсегда так, — согласилась она, задумчиво выглядывая в окно, — хребтину гнешь, а что получишь — один бог знает! — Тотчас и спохватилась, однако, отошла к печи, сказала оттуда с улыбкой: — А так-то и ниче! С совхозом-то, говорю, ничего, жить можно. Эвона, сорок два рубля отвалили мне за июль-от, да десятку за постояльцев. Не, жить можно! Не знаем, кому и свечку ставить, кто додумался? Раньше у нас, считай, с одной клюквы жили. Зимой в Москву пару коробов свезешь, продашь. Москвичи клюкву хорошо берут, за витамины… А ты к нам надолго ли?
— На одну ночь.
— Ночуй. Я хоть на лавке, хоть на кровати постелю, у меня хорошо. Подтапливаю вот, чтоб сыри не было. И картошка сейчас будет, — она кивнула на печь. — Эвона, кипеть занимается.
Сумерки за окном густели; в глубине избы, у печки, было почти темно, только розовые блики пламени скользили по хозяйкиному платку, по летучей ее седине. Двигалась она по избе не торопясь, плавно. Каждое движение без остановки переходило в следующее, и домашние дела, похоже, не стоили ей никаких усилий. Она не думала об этой работе и не замечала ее, как здоровый человек не замечает своего дыхания и не думает о нем. В словах ее, неспешных, округлых, было что-то умиротворяющее. Они завораживали, как в летние сумерки завораживает, бывает, далекая, еле различимая песня. Так бы вот все и сидел, чувствуя лопатками трещину посреди бревна, вдыхая сухое тепло и сытный картофельный пар.
— Я тут… Не знаю, не обидитесь ли? — поднявшись все же, я переставил бутылку на середину стола, как бы предлагая ее всеобщему вниманию. — Сыр тут, пряники еще…
— А что ж обижаться? И выпей! — она неторопливо повернулась, вынула из посудной горки блеснувшую в пламени стопку. — Выпей, я и огурчика тебе принесу.
— Да что ж вы одну только? Разве не выпьете со мной за знакомство?
— Можно и выпить, — спокойно согласилась она. — До винца и коза охотница. Грешным делом и я люблю, и белое, и такое.
— Белой-то у вас нет.
— Точно, нет. Директор через сельсовет запретил до конца уборки. Наши молчат, а заводские и мимо без матюка не ходят. А ему хоть ты что!
— И помогает?
— Кому? — недоуменно приостановилась она, словно споткнулась в своем безостановочном плавном кружении. На столе были уже огурцы, зеленый лук, хлеб, картошки в чугунке. Остановившись, она с удовольствием окинула все это одним быстрым взглядом и только потом повернулась ко мне. — От чего помогать-то?
— Да чтоб не пили.
— Ой, — отмахнулась она рукой и то ли чуть хохотнула, то ли просто хмыкнула. — Ой, тошнехонько!
Выпили по стопочке отдающего яблочной гнилью винца. Она хукнула в кулачок.
— Ниче, — сказала, — сладенько! — и принялась чистить картошку, перекидывая ее из ладони в ладонь.
— Сыру берите!
— Возьму, возьму.
— А вы не местная, верно?
— Ай видать?
— Да не то чтобы… А словечки мелькают. «Тошнехонько», вот.
— А ты думал, меня зазря пришлой зовут? Так и есть. В девках я, парень, на Оби жила и взамуж тамотка выскочила. А на старости вишь где очутилась?
— Дома не понравилось?
— Господь с тобой, кому дома не запонравится? Да не путя выходит, не ссудьбилось. Жизню мою порассказать — дня не хватит, — она подперла темным кулачком голову, вздохнула. — Такая жизня выпала — где тольки не бывала, чего не видала, мамочки мои!
— Значит, из родных краев давно уехали?