«17 мая 1962 года. Сегодня встречался с Котни Мессенджейлом. Он уютно расположился в старинном дворце (что бы он делал, если бы не было дворца?) с видом на залив. Масса лакеев, много гостиных, салонов и приемных. Дал мне пройти три четверти расстояния от дверей до своего стола по скрадывающему шум шагов ковру, затем поднялся и стоя поджидал, пока я подойду. Раздражающий пустяк, рассчитанный на то, чтобы поставить меня в неловкое положение. Я остановился по стойке „смирно“, отдал честь. А почему бы и нет? Он небрежно ответил на мое приветствие, и мы обменялись рукопожатием. „Итак, Сэмюел, вот мы и встретились снова“. Совершенно верно. Чувствовалось, что он, несмотря на все свое самообладание, чуть неспокоен. „Клянусь Юпитером, вы, кажется, и на день не постарели“. Вот уж это совсем неправда. Хотя относительно его самого это справедливо: все тот же повелительный, ястребиный взгляд, все та же обворожительная улыбка, все тот же бесстрастный, лишенный человеческой теплоты голос. Он прямо-таки остановил время. Как? У него теперь четыре звезды, на груди всевозможные диковинные ордена, полученные от камбоджийских правителей. Четыре звезды… В памяти всплыли строки: „Ты Гламис, Кавдор и король. Ты стал всем, что тебе вещуньи предсказали; хотя, боюсь…“ И так далее. Впрочем, нет, не всем: еще остается пост начальника штаба армии, и этой должности Мессенджейл пока не занял. Но это вопрос времени (времени, разрушительному действию которого он не подвержен).
Расслабленно откинулся на спинку кресла, этакая обманчивая, наигранная вялость. „А я-то думал, что вы прослужили уже более чем достаточно. Просто не можете оставаться вне игры, а?“ „Нет, с меня достаточно, генерал. — Настала моя очередь улыбнуться. — Начальник штаба призвал меня для выполнения этой миссии“. Предполагал, что сразу же расскажу ему о том, как обстоят дела. „Да, я слышал“.
Несколько комплиментов. Никаких воспоминаний. Он сказал: „Мне тоже, пожалуй, пора выйти из упряжки. Воз становится слишком тяжел для старого вояки… Мир изменился с той поры, как мы были молодыми, Сэмюел. Вы согласны?“ „Готов расписаться под вашими словами“, — ответил я. „Да. Меня интересует, к чему все это приведет. Как вы думаете? Я хочу сказать, ради чего мы треплем свои старые нервы здесь, в этой беспокойной, пе-счастной стране?“ Надеялся, что он продолжит мысль, однако он замолчал. Коварный Котни. Неужели он разочарован, готов отказаться от своих честолюбивых замыслов и упустить жезл? Думаю, что нет.
После обмена несколькими фразами об общих знакомых мы перешли к сути дела. „Пол Бэннерман сказал мне, что вы наблюдали в Дельте некоторые из наших операций по прочесыванию, проведенных с воздуха. Каковы ваши впечатления?“ Вопрос означал, что ему уже известно, каковы мои впечатления. Кажется, у него везде есть шпионы. Ответил ему, что не считаю, будто бы виденного мною достаточно для того, чтобы вынести компетентное суждение, ибо из тех трех операций, что я наблюдал, две были почти совершенно неудачны, а третья сорвана.
Поднявшись, он расхаживал взад и вперед по кабинету. „В Вашингтоне не представляют, с чем нам приходится сталкиваться здесь. Они все еще оперируют представлениями времен второй мировой войны — крупные монолитные группировки противника, стабилизировавшиеся линии фронта и прочая мистика“. Он пустился в пространные рассуждения о том, что он назвал „новой дипломатией“, проповедуя необходимость более изощренного, менее сентиментального подхода к международным отношениям и возврата к методам кардинала Мазарини на этой новой арене, где доминируют обман и подрывная деятельность и где задачей первостепенной важности является психологическая подготовка государства. Я слушал вежливо, пожалуй, даже внимательно. Не мог не вспомнить о той аудиенции у Макартура в отеле Ленона. Как давно это было! И почему этим типам всегда надо, чтобы вы сидели, в то время как они расхаживают и мечут громы и молнии?
„Сэмюел, только за последние два месяца мы потеряли шестьсот сорок семь человек, представляете? Шестьсот сорок семь! В том числе пилотов и членов экипажей вертолетов, а также советников наземных войск и солдат из мобильных частей, которые начали действовать совсем недавно… Полагаю, вам известно это“.
Я ответил, что известно. „Знаю, вы думаете, что я ни во что не ставлю жизнь и кровь солдат, но это, поверьте мне, не так. Две недели назад тут побывал Геринг и преисполнился праведным гневом: 'Вы бомбите гражданское население! Вы уничтожаете мирные объекты страны! Богом обиженный придурок. Неужели он не понимает, что повстанцы — это народ, а народ — это повстанцы? Неужели неясно, что народ и повстанцы — это одно и то же? Конечно, есть несколько фанатичных руководителей, укрывшихся там и сям. Но они никогда не смогли бы действовать, если бы население не было с ними заодно. Каким образом повстанцев предупреждают об опасности, где они прячут оружие, откуда они получают продовольствие?“ „Значит, решение состоит в массовой высылке населения?“ — помолчав, спросил я. „Сэмюел, знаете, что я скажу… — Остановился прямо передо мной, глаза сузились. — Решение состоит в том, что сделал Чан Кайши в провинциях Хубэй и Хунань. Да. Если крестьяне поддерживают повстанцев, прячут их, кормят их, поставляют им солдат, значит, абсолютно логичное решение состоит в том, чтобы уничтожить эту базу повстанцев“.
Ошеломленный, я вопросительно смотрел на него. Он отвернулся. „Разумеется, об этом не может быть и речи. Мы слишком погрязли в прописных истинах унаследованной от девятнадцатого века морали, для того чтобы воспринять нечто подобное…“ Затем он начал мелодекламации по поводу Хоань Чака, который по его словам, заигрывает с Хай Минем и взывает к ООН, вопя о территориальной целостности. „Территориальная целостность! Да знают ли они значение этих слов?…“ Наконец я прервал поток его красноречия, спросив, говорил ли он с Хоань Чаком. Он посмотрел на меня с видом разгневанного святого. „Я дважды приглашал его прибыть сюда, и каждый раз он отклонял мои предложения под самыми смехотворными предлогами. Смерть сестры! Они само олицетворение хитрости. Притворно улыбающиеся, вероломные маленькие твари, одному богу известно, как это французы могли так долго терпеть их“. „Шелк и каучук смягчали муки, — заметил я, — не говоря уже о меди и олове“. Он посмотрел на меня с неприязнью. „Затасканная банальность. Подождите, и вы узнаете их получше… Совершенно ясно, что он ведет двойную игру, используя нас в качестве противовеса“. Он достал свой неизменный гагатовый мундштук, аккуратно вставил в него сигарету. „В любом случае это попросту выжидание“. „Выжидание чего, сэр?“ — спросил я удивленно. „Соответствующего сигнала. Сигнала, который укажет на его желание договориться с ними и покончить с этой абсурдной обезьяньей кутерьмой. Вы поймете, как это делается, после того как побудете здесь немного, Сэмюел. Это может произойти в виде зондажа о представлении экономической помощи, или в виде одной из мрачных религиозных церемоний, или даже в виде конференции, посвященной проблемам развития сельского хозяйства. Но вы можете быть абсолютно уверены в том, что все это не будет иметь ни малейшего отношения к вопросу, ради которого они собрались. Вот каковы здешние правила игры. Но именно этого-то и не понимают там, в Вашингтоне. Наши государственные мужи любят тешить себя мыслью, будто они разбираются в положении дел, которое складывается здесь, но на самом деле они не разбираются, вот что прискорбно“.
Я сказал, что, по моему разумению, Хоань Чак просто-напросто хочет отделаться от гоминдановских дивизий, которые висят у него на шее с тех пор, как терпеливо содерживавшие их бирманцы наконец предложили им убраться из своей страны. Он резко вскинул голову. „Чистейшая чепуха, Сэмюел. Это притворство и лукавство. Всего-навсего предлог, чтобы привлечь красный Китай. Хоань Чак пока не сделал этого только потому, что мы находимся здесь, в Кау Луонге. Я хочу, чтобы вы переговорили с Фредериком Брокау, он главный человек ЦРУ в здешних краях и виртуоз своего дела. — И снова расплылся в улыбке. — Полагаю, вы не имеете каких-либо возражений против беседы с ним?“ „Конечно, не имею, — ответил я, улыбнувшись на его манер. — Я послушаю всех“. Он кивнул головой. „Да. Вы всегда так поступали. Это ваш величайший недостаток. Впрочем, нет, один из величайших“. Я не без труда подавил искушение ответить. Он обошел вокруг стола. Оперся костяшками сжатых в кулаки рук на лежавший на столе бювар — символический жест, означающий, что аудиенция подошла к концу. Я поднялся. Он бросил на меня быстрый пронизывающий взгляд — тот самый, что Бен называл взглядом папаши Иеговы, — затем, резко стиснув зубы, задрал торчавший изо рта гагатовый мундштук вверх. Прямо-таки Франклин Делано Рузвельт в веселом настроении. „Только на сей раз, Сэмюел, не делайте выводы слишком поспешно“. „Я не буду спешить, генерал“, — ответил я.
Инструктаж, полученный в штаб-квартире корпуса военных советников в Хотиене, был примерно таким, какой я и ожидал услышать. Инструктаж проводил Гролет. Он изменился. Большая часть его прежней безрадостной официальности исчезла: он стал более угодливым, более обходительным и искусным. Многому научился. Инструктаж не содержал ничего особенного, чего я уже не разузнал бы самостоятельно, за исключением подробнейших характеристик некоторых главных действующих лиц. Согласно этим характеристикам, Хоань Чак — своеобразный гедонист: опиум и женщины. В этих мрачных, старых, еще французами построенных казармах возникает довольно гнетущее ощущение: прохладные, скупо освещенные помещения, опущенные жалюзи не пропускают режущий глаза, ослепительный солнечный свет. Молчаливые ряды лениво покуривающих офицеров — как участники и зрители некоего фильма, имеющего весьма малое отношение к той жизни, которую он должен отображать. Но все горячо убеждены в том, что это великий фильм, колоссальный, грандиознейший.
Выйдя после инструктажа на улицу и смешавшись с толпой, я облегченно вздохнул: одетые в белые шелковые брюки и золотистые или зеленые блузки, девушки похожи на экзотических птиц; величественно скользят велорикши; женщины крикливо торгуются с продавцами рыбы у грубо сколоченных прилавков… Все это заставило меня вспомнить Манилу и те бесплодные годы. Качели с Мессенджейлом на одном конце и Джо Брэндом на другом. Годы, изменившие мою жизнь. Полковник Фаркверсон и Монк Меткаф. Джеррил и Линь Цзохань. Прямые противоположности. Прошлое и настоящее, принятие и отрицание, „янь“ и „инь“.
Но и то, что происходит здесь, тоже несправедливо. Несправедливо и нереально по-своему, так же нереально и лживо, как нереально и лживо все то, что происходит в комнате для инструктажа в старых французских казармах. Шикарные стройные девушки, облаченные в ао-даи; парни из богатых семей, сынки представителей клики By Хоя, разъезжающие по городу в своих „рено“ (почему они не в дозоре на севере страны? Или не на оборонительных позициях в Дельте? Ведь это же их режим, тот режим, который обеспечивает им безбедное существование на верхних ступенях общественной иерархии), штабные офицеры в своих „крайслерах“ и „ситроенах“. Поддавшись минутному па-строению, нанял велорикшу и поехал в сторону аэродрома но дороге Као Бинь Ча, мимо затопленных водой рисовых полей, на которых, склонившись под своими шляпами-блюдечками, работали босые крестьяне. Поля и воду щедро припекают золотистые солнечные лучи; словно громоздкие черные машины, тяжело двигаются буйволы, а рядом с ними, размахивая бамбуковыми прутьями, важно ступают ребятишки. Реальный, подлинный мир. Ощутил приступ жгучего, отчаянного гнева ко всем нам и нашим планам относительно этого народа, ко всем нам, пытающимся направить развитие событий в необходимое нам и нами предначертанное русло… Даже теперь, несколько часов спустя, когда я сижу в этом сверху донизу зачехленном и сплошь задрапированном борделе и пишу эти строки, испытанное мною тогда чувство уныния и гнева не покидает меня. Кого, черт побери, мы хотим одурачить? Мы ведем себя точно так же, как до нас вели себя французы: беспечно сидим в своих воздвигнутых на песке замках, лепечем о вертикальных охватах, стратегических деревнях, о работе тылов, в то время как вокруг нас медленно и неотвратимо поднимается прилив, волны которого безжалостно захлестнут нас. Мы ни в чем не желаем уступить и ни от чего не отказываемся. Мы так уверены, так чертовски уверены в себе…
Когда находишься один в чужом и незнакомом тебе городе, то поддаешься меланхолии. Так далеко от дома! В такие моменты особенно отчетливо видишь все свои ошибки и недостатки. „Томми, — хочется мне крикнуть, — прости мне мою непреклонность, мое пристрастие к критическим суждениям, мое романтическое сумасбродство, мою несговорчивость и больше всего мою безграничную убежденность в том, что я призван и должен вершить великие дела…“
Взрыв. В двухстах — трехстах ярдах отсюда. Может быть, чуть дальше. Этот глухой, отдающийся в ушах звук может означать только беду. Вероятно, пластиковая бомба. Кто-то убит, кто-то отвратительно, до неузнаваемости изувечен, кто-то отчаянно пытается убежать.
„Война — это жестокость, и ее нельзя облагородить“. Уильям Шерман.
Или, быть может, кто-то пытается украсть какие-то медикаменты?…»