— По критериям у Кузьмина это единственная работа, — произнёс Нурматов, как бы приглашая его высказаться.
Кузьмин молчал. Что бы он ни ответил, всё могло оказаться странным, глупым после того, как Зубаткин скажет: «А вот и автор, познакомьтесь». Со страхом и восторгом. Или с недоверием: «Павел Витальевич утверждает, что он и есть тот самый Кузьмин». На это Кузьмин пожмёт плечами: да, было дело. Конечно, сначала никто не поверит, но он и не станет доказывать, скажет спросите у Лаптева. И оставит их в полной загадочности. Уйдёт, не отвечая на расспросы… Дальше было неясно, виделся только этот первый страшновато-сладостный миг общего изумления, своего торжества, пристыжённость Зубаткин, безмолвная сцена и уход…
— …Больше я ничего не нашёл, — говорил Нурматов. — Жаль, что он бросил этим заниматься.
— Где он теперь? — спросил кто-то.
Сбоку, над плечом Нурматова, поднялось лицо Зубаткина, в глазах его гудело пламя, как в прожекторах.
— Не знаю, — сказал Нурматов.
Кузьмин приготовился. Наступило самое время вмешаться Зубаткину. Самый наивыгодный, самый эффектный момент. Но Зубаткин прищурился, сочные губы его сжались в тонкую задумчивую полоску. Он решил выждать. Он упёрся глазами в Кузьмина, как бы требуя, понуждая его самого открыться, то есть назваться.
Кузьмин молчал.
Не то чтобы раздумывал или колебался, нисколько. Он понимал, что ему придётся признаться. Нет, тут было другое: он вдруг ощутил приятный вкус этих последних мгновений и поигрывал ими.
Как будто он держал палец на кнопке. Такое же острое и сладостное чувство приходило перед пуском нового цеха или агрегата, когда напряжённые месяцы монтажа и наладки, вся эта канитель, безалаберщина, из которой, казалось, не выбраться, наконец завершается вот этим нажатием кнопки, и сейчас лязгнут пускатели, загорятся лампочки, взвоют моторы, и цех впервые оживёт, задвигается. Все глаза устремлялись к его пальцу, к этому последнему движению, с которого начнётся существование всего организма станков, соединённых кабелями, щитами, наступит летосчисление работы цеха, с горячкой планов, срочных заказов, авралов и прочими страстями производственной жизни, уже неизвестной монтажникам. Всякий раз было весело и чуть страшновато, хотя, вообще-то, уже привычно.
Сейчас же приятнее было не нажимать эту кнопку, а тянуть. Растягивать эти нити, пока он стоит перед всеми, и никто не догадывается, что это и есть тот самый Кузьмин. Даже Зубаткин ещё не верит. Можно признаться, а можно и не признаваться, остаться в безвестности, — он был хозяин, и он смаковал чувство своей власти.
Сойдясь глазами с Зубаткиным, он через его удивление ощутил на своём лице явно неуместное выражение довольства.
— Посмотрите, что он пишет, — продолжал Нурматов, отыскав нужную страницу, и, подняв палец, прочёл: — «Есть основания считать возможным построить общую теорию таких систем». Каково? А? Он почти дошёл до минимального критерия. Уже тогда. Значит, у него была идея…
— Написать всё можно, — сказал Зубаткин. — А что он имел в виду?
…Бог ты мой, да разве можно вспомнить, что он имел в виду. Какие мысли тогда бродили в его голове? Может, и были какие-нибудь прикидки, соображения, а может, и прихвастнул для авторитетности. Он вдруг сообразил, что тот Кузьмин способен на подвох, и придётся отвечать за него, — с какой стати? Тот, молодой Кузьмин, увиделся ему человеком ненадёжным, опасным, с ним можно было влипнуть в неприятную историю…
— Э-э, нет, Зубаткин, у истоков всегда виднее, — напевно сказал Несвицкий. — Возьмите Ферма. Это же нонсенс! Сидел, читал старика Диофанта и писал всякие примечания на полях, в том числе свою формулу, и сбоку нацарапал, что для доказательства, мол, нет места. Действительно, на полях не развернёшься. И вот оттого, что не было у него под рукой листка бумаги, триста лет бьёмся с его теоремой, ищем доказательство. И так, и этак. Милая история? А если он и в самом деле знал?..
Красивые легенды эти Кузьмин помнил со студенческих лет. И про Римана, который открыл свойства каких-то функций, хотя открыть вроде бы не мог, потому что должен был использовать для этого принципы, не известные в его время. «Такое возможно только в математике, — как любил говорить Несвицкий, — ибо эта наука выше всякого здравого смысла».
— С Ферма не спросишь, — сказал Зубаткин. — А вот Кузьмин, почему бы не запросить его? — И сделал многозначительную паузу.
— Ты что ж думаешь… — начал Нурматов, но в это время Несвицкий поднял ладонь:
Кузьмин… Кузьмин… Подождите, Зубаткин, я же знал его… — он закрыл глаза. — Ну, конечно, мы с ним однажды в Крыму… ла-ла-ла… Он же у Курчатова был, — Несвицкий открыл глаза, заулыбался. — Петь он любил. Как же, знал я его. Остроумнейший человек. Умер. От лейкемии. Да, да, вспоминаю. Мне говорили. Чуть ли не дважды лауреат, но засекречен. Все они были засекречены.