Настоящее волшебство творили Мирдзины руки на рождество. Она слегла после далекой поездки в суровый мороз, расстроенная тем, что бессовестный хозяин не подумал везти заработанные ею продукты, а когда настойчивая пастушка приехала сама, дал ей то, что похуже. Но вот она опять пришла в себя и принялась творить яркую сказку в углу нашего бедного жилья. В ее распоряжении были еловые и сосновые ветки, мох, вата, креповая бумага и станиоль; она поставила в самый сумеречный угол комнаты стул, укрыла его хвоей и бумагой, вата создала картину заснеженного леса, станиоль сверкал, точно кристаллики в морозную ночь. Тут же послышалась песня бубенцов, возникла запряжка рождественского Деда Мороза.
Сказка кончилась после крещения: осыпавшаяся хвоя, голые засохшие ветки, смятая бумага и потрескавшаяся фанера стула. Как просто рассыпается такая красота — меловой рисунок стерся, лунная ночь погрузилась в тучи, прервалась нить жизни какого-то человека. А разве это так просто? Для нас? И для того, кто ушел?
Мирдза все следующее лето кашляла, но все равно опять пастушила. Для нужды нет отдела кадров, который строго требует представить документы о состоянии здоровья. Хозяин зимой дал лошадь — хороший хозяин, не жульничал с заработанным; Мирдза пасла, кашляла, рисовала акварели и писала стихи. Ее учитель в Адажской школе считал, что она будет художницей, но сама Мирдза больше тянулась к литературе. Она уже писала нечто вроде очерков — на пастбище, дома, уже лежа в постели и в Детской больнице. Стихи аккуратно переписывала в маленькую тетрадь, которую хотела послать Яунсудрабиню. Еще до болезни решив это, она писала:
Началось туберкулезное воспаление брюшины, к этому присоединился менингит. Мирдза скончалась в тяжелых мучениях. Во время агонии она на миг обрела сознание, взглянула на прикорнувшую у кровати мать и вздохнула:
— Мама, так тяжело умирать…
Ей еще не было шестнадцати лет.
Океан лунного света уходит в бесконечность, но в него уже не глядятся глаза Мирдзы; если бы она знала, как добывать жемчуг из глубин вечности, уж она-то насыпала бы мне полную пригоршню: «На, Вись, я тебе дарю!» И мне бы не жалко было дарить, только у меня ничего не было, я не имел ничего. Переполненное сердце — и пустые руки. Была красота вселенной, а я стою перед нею жалкий и нищий — ничего не знаю, ничего не умею…
Вы видели, как буйвол идет по водной глади? А индусская священная корова? Даже у нее наверняка это не получится, какой священной она ни будь, — а вот человек мог. Человек этот выглядел необычайно: в длинном одеянии, с пышной бородой и волосами, вокруг головы светящийся круг — позднее я узнал, что этот круг зовут нимбом. Таким он стоял на обложке книги «История царства божия», которая была Мирдзиной собственностью. Что-то необычное, к тому же страшное, мрачное, кровавое — совершенно отличное от того, что я представлял себе о жизни на белом свете. Не очень-то веселым был рассказ о принце и Томе Кенти, но он хоть был правдоподобным, его можно было понять и пережить, а эта книга была слишком тяжела для моего восприятия. Такая зловещая — нечто похожее рассказывают осенними вечерами, когда на дворе моросит дождь, воет ветер, а рассказчику и слушателям приятно сознавать, что они сидят в светлой, теплой, сухой комнате.
Бог, церковь. Трогали светлые летние утра, когда колокольный звон долетал к нам за четыре километра с далекого холма, возвещая воскресенье и напоминая, что сегодня утром запахнет кофе «Вега» и можно будет поесть вкусного молочного белого хлеба. Я смогу надеть новые штаны и резиновые сапоги, в будни я шлепаю в залатанных штанах и босиком. Таким образом, все церковное и божественное сводилось к воскресному. Мать моя в церковь не ходила.
В обсуждение некоторых книг моя мать не пускалась, к экскурсам моим в «Историю царства божия» относилась сдержанно, наказав только, что напечатанную там молитву «Отче наш» надо выучить и произносить каждый вечер перед сном. Устроившись с коленями на стул, я погрузился в книгу, именно «погрузился» — как смеялись мать и Айна. Я умел отключаться от всего мира. Айна стала трясти меня: «Отдай стул, мне шерсть мотать надо, возьми этот, старый», — я, продолжая читать, машинально встал и остался стоять. Айна подвинула стул, через минуту я сел и — бах! — очутился на полу. А уж если исчезла книга, то и я «проснулся». Айна захихикала, мать, хоть и сама большая книжница, рассердилась: «День-деньской читает, читает, все бубнит про себя — право, рехнется. Уже и сейчас тронутый!»