Читаем Одну лишь каплю даруй, источник полностью

Возьму я в руки струны,Настрою и спою —И хоть однажды в жизниВсю душу изолью.

Дядя моей матери, дядя Рейнгольд: высокий, шея длинная, маленькая головка с пышными усами, в глазах влага и что-то болезненное. Паромщик Паюп — маленький, худой. Второй дядя матери, Давис, — такой же музыкальный, как все Киршфельды. Лица, лица: со следами суровой жизни, с человеческой тягой к красоте, добру, возвышенному, ко всему, чему не дает сбыться будничная действительность. Старая, грустная песня, точно спугнутая птица бьется под закопченным потолком:

Ах, жизнь с ее биеньем,безумством, суетой.А там уже забвеньеструится надо мной.

Птица падает с потолка — все напрасно, крылья сломаны, даже крупицу копоти не смогла сбить со стен темницы. Такая тишина, что слышен только свист осеннего ветра. Хлопает пивная пробка. Дождь хлещет все сильнее, на дворе кромешная тьма, единственный свет в мире, кажется, пробивается только здесь. Рейнгольд вытирает пену с пышных усов и затягивает новую песню: «Пей, пей, братец, жизни насмешку заглушим, скроются беды и горести, сразу станет светло».

Вся комната поет, словно вспыхнул свет, может быть и призрачный, рождается какое-то чувство широты. Простой стеклянный стакан становится источником радости, точно солнечный луч пробился сквозь монотонный, угрюмый ход дней. Замызганный стол этот всего лишь остановка в пути к яме на прицерковном холме. Один за другим они покидают свою трудовую стезю, навсегда выпускают кельню, пастуший рожок, рубанок, весла; натруженные пальцы теряют способность ловко двигаться по струнам скрипки, разве что иногда потренькивают на мандолине или цитре, пока старость окончательно не приглушит такой тонкий когда-то слух, а потому: «Пей, пей, братец…»

Мужчины выпрямляются, как положено мужчинам, говорят, как пристало мужчинам, голоса звучат вперебой. Каждому надо сказать свое слово о всем сущем и не сущем в этом мире, о большой политике, каждый критикует депутата и депутатов, хвалит и поносит министра и министров, оценивает генерала, генеральшу и вообще всех генералов огулом, выкладывает все как есть про президентов и царей. Даже сам всевышний не чувствует себя надежно. Каждый из них — глыба, каждый на своем месте, эвон что наворочали в молодости, еще сейчас можем! Растроганно, со слезами вспоминают первую любовь, говорят о войне, которую им пришлось протрубить, о повседневном труде; некогда были они парни что надо, и теперь-то еще голыми руками их не возьмешь, еще и теперь земля может гордиться, что носит таких мужиков. Только о будущем ни один не заикается: что там строить какие-то большие планы, и мечтать нечего о том, чтобы выбиться из этой колеи; будущее — это тяжелый труд, все более грузные шаги, клонящаяся голова, прицерковный холм…

Я смотрю на мужчин, и непонятная жалость перехватывает мне горло. Точно вспышка молнии озаряет комнату и вырывает из тьмы нечто невиданное, нечто незабываемое. Я ничего не понимаю — что там может понять ребячий умишко — и все же что-то вижу, что-то ощущаю. Прозябание и отчаянное стремление к чему-то большому, ночь и забвение. Зловещая темнота за окошком, но я вырвусь, убегу в безбрежный мир. Светлое небо распахивает там бесконечность, морской простор вздымает серо-синие волны, высятся скалы — бурые, в белых снежных шапках, украшенные вечнозелеными растениями. Точно играя в какую-то игру, я шепчу: Пикардия, Лангедок, Килиманджаро, Занзибар, Мозамбик, Аконкагуа, Попокатепетль… Чудесная игра, никто помешать не может. А еще Таити, Фиджи, Самоа, Гонолулу… Передо мной открываются необычайные дали; и невиданные растения — кипарисы, магнолии, пинии, секвойи, эвкалипты; и невиданные звери — носороги, гиппопотамы, кенгуру, бизоны, жирафы; и гигантские реки — Ла-Плата, Миссисипи-Миссури, Саксачеван, Хуанхэ, Янцзы, Енисей. Я поселился у подножия Попокатепетля, сложил из кедровых бревен хижину и вновь недоволен: и здесь солнце всходило утром и заходило вечером, и здесь был закатным человеческий век. Теперь вот Царникава стала дальней далью. И душу во мне щемят воспоминания об ивах на песчаной косе, и безразличным стал кедровый лес и ослепительный полет колибри. Я думаю о кувшинках, о церковном благовесте ясным летним утром и о неповторимом запахе обжарочной, о стружках вокруг дедушкиного верстака и пестром коте Жулике, который, мурлыча, спал в стружках и с шипением уносился, когда дед очень уж его пинал. В крови просыпается беспокойство, зовущее домой. Где же дом для бродяги? Где центр мира у человека?

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Публицистика / История / Проза / Историческая проза / Биографии и Мемуары