А где же — пушкинское «прости Господи» перед «должна»? Иначе получается, что поэзия что-то кому-то должна, а кредиторы-то, как сказал Мандельштам, «у нее все фальшивые». Едва ли не становясь таким вот кредитором, готовым взыскать с поэта за потраченное время, Меламед заключает: «Читатель вместо эстетического наслаждения испытывает всего лишь удовлетворение от разгаданного ребуса. Отсюда и поздние мандельштамовские срывы вроде: „недуги — недруги других невскрытых дуг“. Во-первых, откуда и куда следует? Выводимы ли „срывы“ Мандельштама из того, что некий „читатель испытывает всего лишь удовлетворение от разгаданного ребуса“ (см. выше)? Во-вторых, как читатель же, предпочту подобные „срывы“ сотням и сотням иных достижений. В-третьих, кто сей читатель? Ходасевич, по крайней мере, честен, говоря: „Я, мне, мы с Андреем Белым“, а по поводу стихотворения Мандельштама „Я буду метаться по табору улицы темной“ заявил — от первого лица, что оно „обезоруживает своей полной ненужностью и пустотой“». Нечто подобное пытался высказать и И. Меламед: «В своих отношениях с поэтической материей Мандельштам как бы остановился у края пропасти, дошел до критической точки, в которой хаос невозможно организовать гармонией». Вероятно, автор статьи имел в виду «Стихи о неизвестном солдате», только там говорится об ином хаосе… Подобное непонимание случается всегда, когда «виноградное мясо стихов» попадает «в океан без окна, вещество».
Прикрываясь поэзией XIX века, как щитом, Меламед столь часто и по каждому поводу апеллирует к Пушкину (так в свое время цитировали классиков марксизма-ленинизма), что грозит превратиться в глазах читателя своей статьи в одного из тех «писаревцев наизнанку», о которых писал Ходасевич: «Сами того не зная, они действуют, как клеветники и тайные враги Пушкина, выступающие под личиной друзей» («Колеблемый треножник»). Не обходится и без противоречий, а иногда и казусов. Так, говоря о здоровье и недугах поэзии и сравнивая ее с человеческим организмом (теорию «органичности» сформулировал еще Аристотель, а затем ее развивали Лонгин, Кроче, немецкие и английские романтики, в частности, Кольридж), Меламед заключает: «Стиль Лермонтова или Фета с его незаметной, не осознающей себя механикой — сродни здоровому организму, в отличие от стиля „самовыражения“ с его болезненно выпирающими частностями». Худших примеров для подтверждения своих положений автор вряд ли мог бы найти среди великих поэтов XIX века. Помилуйте, а как же статья о Лермонтове Владимира Соловьева, написанная в 1899 году, в которой последний, говоря о демонизме поэта, о том, что Лермонтов был родоначальником «того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать ‘ницшеанством’», утверждает как раз обратное: «Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает еще их привлекательными для неопытных… Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы во всяком случае подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе». Что ж, придется признать Меламеда «неопытным» и не читавшим Владимира Соловьева, а иначе придется обвинить его в недобросовестности и в передергивании фактов и цитат.
О нашей никчемности
О стихах Олеси Николаевой, Веры Павловой, Нины Искренко, Елены Шварц и Ольги Седаковой