X. Бинек говорил об эмиграции как о восстании, бунте. Ричард Ким заметил, что эмиграция превращает труд писателя в то, чем он и должен быть — в очень личное занятие. Наиболее горькими в этом смысле были выступления русских писателей, самой многочисленной группы на конгрессе. Т. Венцлова говорил о русском поэте и философе XIX века Владимире Печерине. Став «невозвращенцем», Печерин перешел в католичество, принял монашество и умер в Дублине, дожив до 78 лет. В старости он придерживался крайне консервативных взглядов и устраивал публичные сожжения книг. Существует мнение, что он был прототипом Великого Инквизитора. Стихи Печерина:
говорят, по мнению Венцловы, не только об авторе этих строк, но и о родине, которая может вызвать такие чувства. Давая литературно-исторический анализ переписки князя Курбского с Иваном Грозным, Венцлова приходит к выводу, что по-человечески (а отчасти и по-Божески) прав был Курбский, хотя его несчастливая жизнь в Польше и его писательская судьба неутешительны. Одареннейший писатель, переводчик Цицерона и Иоанна Златоуста на русский язык, Курбский был консерватором в литературе. Его послания Ивану Грозному риторичны, тяжеловесны, в них нет раскованности, чувствуется неуверенность. Иван Грозный был новатором в литературе: меняя маски, смешивая стили, лицемеря, искренне негодуя и иронизируя, он проявил поистине шекспировские качества, яркую индивидуальность стиля, что немудрено: во всей империи он был единственным, кому было дозволено быть личностью. В довершение ко всему, исследователь из Гарвардского университета Эдвард Л. Кинан заявил спустя четыреста лет в 1971 году, что переписка Курбского с Грозным апокрифична. Опираясь на сложные текстологические анализы, Кинан утверждает, что переписка — дело рук Семена Шаховского, который жил около ста лет спустя. Утверждение это спорно и по мнению многих исследователей, в том числе Томаса Венцловы, не выдерживает критики, но сам факт того, что поставлено под сомнение не только «авторство», но и судьба Курбского, символичен. Существует устоявшееся мнение на этот счет: эмиграция подобна духовному самоубийству и означает отречение от некоторых мистических истин, способных взрасти только на родной почве. Даже если жизнь на родной земле трудна или невыносима, грешно и порочно покидать ее. Человек не может выжить на чужбине. Писатель не может выжить в чужом языке. Вне коллективной души народа нет ни смысла, ни достоинства — личности в этой расхожей теории просто нет места. Право свободного выбора отвергается априори. Несостоятельность этой теории доказана творчеством И. Бунина, В. Набокова, М. Алданова, С. Рахманинова, В. Кандинского, М. Шагала, и всей историей русской эмиграции XX века.
Ю. Милославский вспомнил о трагической судьбе Григория Котошихина, дьяка Посольского приказа, бежавшего в Швецию и написавшего там трактат «О России в царствование Алексея Михайловича». В пьяной ссоре Котошихин зарезал своего домовладельца, подозревавшего жильца (возможно, не без оснований) в связи со своей женой. Котошихин был казнен на площади за южными воротами Стокгольма, а его тело, перевезенное в Уппсалу, было рассечено на части профессором Олафом Рундбеком. «Кости его, натянутые на медные и железные струны, — пишет шведский биограф и переводчик Котошихина, — до сего дня как некий памятник хранятся в этом городе».
Милославский говорил об отлучении — лишении прав на воду и огонь, напомнив древнеримскую формулу: «Aquae et ignis interdictio», согласно которой человек, преследуемый законом, мог бежать и тем спасти свою жизнь, но на родине лишался прав на воду и огонь, однако если бы изгнанник вернулся, любой бы мог безнаказанно убить его. Изгнание, по мнению Милославского, шумно: тысячи людей делают карьеру и деньги на политике, дают интервью радиостанциям, их подкармливают секретные службы, эти люди сделали эмиграцию своей профессией. Их жизнь комфортабельна и ущербна.