В штабе царило бодрое настроение; сам же командарм был сосредоточен и угрюм.
Но прошло еще дня два-три, и в ходе операции наступил неожиданный перелом: армия, производя перемену направления, сама открыла белым свои сообщения и тыл, по которому ударили «белые» бронепоезда и кубанская конница. Роли переменились, будто по сигналу: N-ая красная армия повернула на север и в паническом бегстве искала спасения. Несколько дней штарм не имел даже сведений о своих войсках. И только два последних дня, в течение которых шел проливной дождь, растворивший дороги, размывший железнодорожное полотно, замедлилось несколько отступление красных, и штарм мог, хоть в общих чертах, установить состояние частей.
Штаб остановился на ночлег в вагонах на небольшой станции. Почти каждый день приходилось передвигать стоянку. Среди чистого поля, в полуверсте от большого села уныло торчали станционные здания, с зияющими дырами — безмолвными свидетелями недавних боев. На путях, на перроне, кругом вокзала — кучи гниющей соломы, конский и людской помет, всякие отбросы, осколки снарядов и целые груды рваной, мятой бумаги. Местами валялись полусгнившие, полуобглоданные собаками трупы лошадей, и ветер доносил тошнотворный едкий запах падали; нелепо и уродливо торчали вверх оглоблями застрявшие в грязи повозки и зарядные ящики… И все тонуло в потоках воды, в мутной, зловонной грязи. Казалось, что и дождик, льющий дробно и нудно, тоже мутный, липкий и вонючий. Несколько неожиданно среди этой большой свалки бросались в глаза свежие плакаты, расклеенные на стенах вокзальных зданий санитарным начальством:
«Товарищи! Не пейте сырой воды ввиду бывших холерных заболеваний».
На рельсах, кроме поезда штарма, стоял бронепоезд, на стенке пушечного вагона которого по белому фону написано было «Лев Троцкий»; а из-под свежей белой краски просвечивала совсем явственно прежняя надпись — «Доброволец». Бронепоезд весь украшен был красными флагами, не убранными еще после торжества переименования: недавно оно состоялось в присутствии самого военмора, прибывшего на фронт. Флаги были мокры и грязны, уныло обвисли, и ветер трепал их и обвивал вокруг древок. А над фронтоном вокзала висело, забытое белыми и не замеченное еще красными, тяжело и шумно бившееся большое трехцветное знамя…
Здание вокзала, загаженное до последней степени, было забито людьми штабных команд и конвоя. Висел туман от табачного дыма, нестерпимо пахло прелой шерстью и онучами, и в ушах стоял сплошной гул от людского говора, от ругательств и ядреного мата.
В отдельной «зале для пассажиров I и II классов», у двери которой стоял на страже скуластый малый с большим парабеллумом и офицерской шашкой, происходило заседание реввоенсовета армии. Длилось уже часа три без перерыва и, очевидно, имело бурный характер, так как отдельные возгласы оттуда прорывались сквозь стены и гул толпы.
Командарм не был приглашен на заседание, хотя числился по должности членом реввоенсовета…
Наконец дверь распахнулась, и скуластый малый бросился расталкивать толпу.
Через несколько минут клавиши Юза стали выстукивать по прямому проводу в адрес реввоенсовета фронта секретную телеграмму:
«Части совершенно небоеспособны… паника на каждом шагу… Армия находится в состоянии полного разложения… Все происшедшее наводит на мысль, что мы имеем дело не просто с неудачным управлением, а с чем-то гораздо более серьезным…»
Командарм сидел в салоне своего вагона, задумчиво глядя на разложенную карту. Толстая цветная линия общего советского фронта — на участке его армии — обращалась в пунктир неопределенного очертания: нельзя было установить точно расположение дивизии; а синие стрелки, изображавшие направления колонн белых, — прямые, острые — словно разрывали паутину фронта, выпрямляли опустившийся было к югу клин и вонзались глубоко в расположение красных. Одна стрелка, прочерченная сбоку, с востока, на перерез железнодорожной линии, все время опережала движение штабного эшелона. Вот-вот захватят…
Операция окончательно и безнадежно погублена.
Командарм сложил карту, откинулся на спинку кресла, задумался. «На этот раз, пожалуй, не удастся выйти благополучно…» Последние дни он замечал явную перемену отношения со стороны окружающих. Гройс просто нагл; начотделы под разными предлогами избегали являться лично с докладами; на перроне, когда он, прогуливаясь, подходил к группам беседовавших штабных, те сразу смолкали и вежливо, но как-то смущенно отвечали на его вопросы — разговор совершенно не вязался. Вокруг командарма образовалась какая-то тягостная пустота….
«А хорошо бы на свободу… Ах, как хорошо!..» Он закрыл глаза и мучительно ясно представил себе свое положение, в которое он стал добровольно. Об этом не сожалеет. Но… хватит ли сил донести тяжкую ношу…