С тех пор, как добровольцы оставили Одессу, жизнь Рунова как будто раздвоилась. Вряд ли многие в полку относились с большей добросовестностью и увлечением к службе. На службе и, вообще, внешнему он отдавал только половину своего существа. Всюду, где бы он ни был — в теплушке в дни томительных и скучных переездов… в стрелковой цепи, извивающейся змеей по полю среди тысяч невидимых бичей-пуль, режущих воздух и землю… в бесшабашной угарной пирушке… или под сводами храма, наполненного тоскующими звуками поминальных песнопений — о, как часто бороздили они душу в эти скорбные дни!.. — всюду уходил он в свой мир, особый, заветный, никому не доступный. Он переносился воображением в свой брошенный дом, воспроизводил с реализмом безумца или ясновидящего встречи, разговоры, целые эпизоды, в которых его жена, его Любовь являлась всегда в образе больной, несчастной, преследуемой и мучимой большевиками, а он приносил ей избавление и радость.
Под таким личным углом зрения Рунов расценивал и внешние события. Полк перебросили в Ростов — это было хорошо: крупный центр беженства и прессы.
В ростовские редакции стал часто заходить высокий молодой офицер с неизменным вопросом — нет ли каких-нибудь одесских газет? И когда находился случайно затрепанный номер старой газеты, он перечитывал его весь от начала до конца, до последнего объявления и уходил всегда неудовлетворенным… В газетах стали появляться объявления: «Лиц, приехавших из Одессы, просят откликнуться по адресу…» Но не откликался никто, потому что одесские берега охранялись большевиками бдительно, а те немногие беженцы, которые вырывались оттуда, видели в газетном объявлении большевицкую провокацию или поиски денежной помощи.
Полк двинули для штурма Царицына — это было плохо: глухой угол, удаленный от центров и от моря…
И когда ранним утром, вслед за ползущими гигантскими гусеницами, страшной тяжестью своей сметавшими, плющившими дебри проволочных заграждений, деревья и людей, бросилась в проход его рота, и острый осколок раздробил ему бедро, Рунов был почти доволен: санитарный поезд унесет его в Екатеринодар — там Ставка, сосредоточие всех сведений о советской России…
Но дни в лазарете тянулись без конца. Рана не заживала, приковывая к постели. Нельзя было ничего предпринять. Оживилось чуть настроение Рунова, когда получен был номер газеты с производством его в полковники за боевые отличия. Но не надолго. И лазарет казался постылой тюрьмой. «Только бы выйти на свободу и все можно будет устроить…» Он не знал еще — как это случится, но верил, что будет.
Однажды бессонной ночью, когда больное воображение творило одну из бесчисленных поэм благоухающей любви, пришла в голову мысль — такая, казалось, простая и осуществимая… Рунов удивился даже, как раньше не подумал об этом.
Как только явилась возможность подняться, он сел на извозчика и поехал на Соборную площадь, в штаб. С трудом поднявшись по лестнице, разыскал разведочное отделение. Молодой капитан с выпяченной несколько нижней губой, придававшей слегка насмешливое выражение его лицу, подчеркнуто вежливо подал Рунову стул и, взяв из рук его костыли, поставил их в угол.
— Чем могу служить, господин полковник? Рунов, несколько смущаясь и волнуясь, начал:
— Не знаю, от кого это зависит, но дело вот в чем. Я изранен и вряд ли вскоре смогу стать в строй. Хотел поэтому предложить свои услуги в другом деле. Не нужно ли вам послать человека на разведку в советскую Россию, в Одессу, например… Простите, я буду откровенен: мне хотелось бы попасть именно в Одессу, потому что там осталась… — Рунов замялся на миг, — осталась моя семья.
Штабной капитан сделал холодное лицо и раздельно, вежливо ответил:
— К сожалению, мы не можем вам помочь в этом деле. В Одессу, вообще, не предположено посылать никого. Там у нас хорошая местная агентура. Кроме того, для такого трудного, ответственного дела нужны известные сноровки, опыт и — я бы сказал — прежде всего, здоровье.
— Да, конечно, сноровок у меня нет. Но, может быть, имеет значение то обстоятельство, что я не очень дорожу жизнью…
Его собеседник втянул голову в плечи и выпятил нижнюю губу.
— Это качество чрезвычайно ценно, но, я полагаю, оно найдет лучшее применение на фронте…
Рунов покраснел и, опираясь дрожащей рукой на край стола, стал подыматься, ища глазами костыли.
Но капитан уже раскаялся. Он взглянул в лицо Рунова, на его костыли, и что-то шевельнулось в его душе.
— Одну минуту, господин полковник. Тут у нас есть одна комбинация. Может, устроится. Подробностей я не вправе вам сообщить. Вернется генерал-квартирмейстер, я ему доложу. Понаведайтесь завтра в это же время.
Через неделю Рунов был в Севастополе. Он узнал о своем дальнейшем назначении лишь тогда, когда его вызвали в штаб крепости, приказали отправиться тотчас же на транспорт «Маргариту» и поступить в состав десантного отряда, выходившего в ту же ночь «по неизвестному направлению».