Однако не составляет особой трудности выяснить общий смысл визита Бланки в логово врага, встретившего его самой обаятельной любезностью. Ламартин вообще был весьма высокого мнения о своей способности очаровывать, соблазнять и убеждать не только друзей, но и врагов. Поэтому он сразу начал распространяться перед молчаливо настороженным собеседником на тему о своей любви к свободе, демократии, о ненависти к тирании, насилию. Правда, он благоразумно не упомянул о том, что уже договорился с генералами приготовить свои войска на случай необходимости подавления в Париже гидры анархии, если она посмеет поднять голову.
Но, поскольку эта голова была в тот момент непосредственно перед ним, а Ламартин видел в Бланки возможного будущего Марата или Робеспьера, почему бы не попытаться затуманить эту голову фимиамом лести? А также выяснить возможные намерения этого фанатика мятежа. Но зондаж не имеет успеха, ибо Бланки молчит и внимательно слушает поток красноречия самовлюбленного оратора. Собственно, ведь он принял приглашение Ламартина с единственной целью: узнать побольше о намерениях правительства, об эволюции самого Ламартина. Как знать, не идет ли речь о его сползании влево, что могло бы сильно изменить ход событий и сорвать планы контрреволюции. Но никаких реальных перспектив к лучшему в излияниях Ламартина не чувствуется. Напротив, видно, что его цель — нейтрализовать самого Бланки. Ведь министр доходит до того, что даже подает Бланки мысль о том, что не бросить ли эту опасную и грязную стезю политики? Почему бы ему не принять на себя функции дипломатического представителя Франции в каком-нибудь маленьком, но приятном уголке земного шара?
Бланки молчит, но его, конечно, возмущает сама мысль о возможности бегства в момент, когда дело Ташеро возбудило вокруг него столько страстей. Ведь это значило бы дезертировать с поля боя, расписаться в поражении и оправдать самые худшие подозрения. А время приближается к девяти, сейчас министерство начнут заполнять чиновники, и собеседники наконец расстаются. Внешне они очень довольны друг другом. Правда, уже сегодня Ламартин будет яростно действовать против демагогов, социалистов и защищать «порядок». А Бланки остается при своем убеждении, что Ламартин «является одним из самых опасных людей для дела свободы».
На другой день эти люди уже находятся по разные стороны баррикад. Правда, до баррикад дело не дошло. Реакция хорошо поработала, чтобы внести раскол в силы революции. Среди членов правительства царит разброд, все подозревают друг друга. Без конца обсуждаются все новые варианты возможных событий, новые способы борьбы против «анархии». Но разлад царит и в демократическом лагере. Барбес отклонил всякие предложения о единстве действий, он целиком на стороне правительства. Распай отказался идти на Марсово поле. Кабэ считает демонстрацию ненужной. Бланки не видит шансов на успех, ведь он может рассчитывать только на очень узкий круг соратников. Выступать сейчас — значит лишь дать повод правым для репрессий. И все же Бланки идет на Марсово поле. Ведь неизвестно, как может повести себя толпа. Возможно, возникнет порыв, который сможет изменить состав Временного правительства. Бланкистов мало, их около дюжины, и Бланки с ними в толпе.
Нет никаких оснований и оправданий для того страха, который толкнул Ледрю-Роллена соединиться с Ламартином с целью подготовки вооруженных сил. Решено расположить их так, чтобы демонстрация рабочих, начавшаяся после выборов на Марсовом поле, проходила через сплошной строй войск и Национальной гвардии. И вот они идут к Ратуше, встречаемые криками буржуазных национальных гвардейцев: «Смерть коммунизму!», «Долой Луи Блана!», «Долой Бланки!», «Долой Кабэ!»
Рабочие все же достигают Ратуши. Из их рядов звучат лозунги, отражающие замешательство, отсутствие ясной цели, разброд: «Да здравствует Временное правительство!», «Да здравствует Ледрю-Роллен!», «Да здравствует Луи Блан!» Их петицию с социальными требованиями холодно принимает кто-то из самых незаметных членов правительства, чтобы положить ее в архив. Итак, полное поражение, первое полное поражение после революции. Время, когда рабочие могли влиять на правительство, кончилось. Ламартин пришел в восторг. Позднее он называл 16 апреля «самым прекрасным днем своей политической жизни».