Само по себе возвращение в условия обычной жизни явилось для долголетнего узника нелегким психологическим испытанием. Он до того привык к стенам камеры, к решеткам, к охране, что, оказавшись впервые в парижской уличной толпе, испытал замешательство. В Париже Бланки встретился с историком Жюлем Мишле, который, конечно, поздравил его с освобождением. С каким-то смущением Бланки поблагодарил его, а затем признался, что ему страшно на воле. С удивлением и жалостью слушал Мишле рассказ Бланки о том, что ему чего-то недостает, что он спокойнее и увереннее чувствовал себя в тюрьме…
Бланки пристально вглядывался в окружающее и многого не узнавал. В самом деле, в его памяти еще жил тот Париж, картина которого так ярко нарисована в романах Бальзака. Теперь это был город Ругон-Маккаров Эмиля Золя. Бланки видит, как преобразилась столица внешне из-за строительного ажиотажа. Появилось множество новых роскошных зданий, уже были проложены широкие проспекты. Старый революционер сразу понял тайную мысль архитекторов: на таких широких и прямых улицах очень трудно строить, а особенно защищать баррикады.
Бланки давно уже не питал никаких иллюзий в отношении режима Второй империи. В отличие от «теоретика» Прудона, который еще в 1853 году продолжал надеяться, что диктаторская власть Луи Бонапарта может стать орудием социальной революции, Бланки, даже находясь в тюрьме, гораздо лучше ориентировался в обстановке и считал, что бонапартизм — это более богатый орлеанизм. Он писал из тюрьмы Бель-Иль, что «финансы царствуют, управляют, отчаянно играют на бирже, не боясь осуждения. Это окончательная коронация Ротшильда». Бланки верно угадал социальную природу империи. Он видел также и ее политический смысл: «Демократия рухнула с высоты своего самодовольства в пропасть, возможно, даже в гробницу». Но эти мысли, родившиеся в тюремной камере, все же оставались предположениями и догадками.
Иное дело — непосредственное восприятие изменений, которые Бланки видит теперь воочию. Город выглядит роскошнее, богаче, но он утратил дух фрондерства, оппозиции, которым прежде дышали сами мостовые Парижа. Нет призывных политических афиш. Ничто не напоминает о манифестациях студентов или рабочих, тем более о баррикадах времен Луи-Филиппа. Зато бросается в глаза всеобщая тяга к развлечениям. Тон задают сами власти. Париж теперь развлекается не политическими демонстрациями, а балами и карнавалами. Сам император появляется на них в костюме венецианского дожа, а императрица — в облике богини Дианы или Марии-Антуанетты. Чувствуется, что в Париже много внезапно разбогатевших людей. Гораздо в большей степени, чем при Гизо, осуществляется его призыв: обогащайтесь!
Конечно, это относится не ко всем. Жизненный уровень рабочих, несмотря на экономический и промышленный подъем, остается таким же, как двадцать лег назад. Но зато почти исчезла безработица. Работы даже слишком много, ибо рабочий день нисколько не уменьшился. Чтобы жить, надо тяжело трудиться. Нельзя было не заметить, что в Париже стали больше пить. Число винных лавок и пивных в городе дошло до 25 тысяч!
«Империя, — писал Эмиль Золя, — намеревалась превратить Париж в европейский притон. Горсточке авантюристов, укравших трон, нужно было царствование, полное авантюр, темных дел, продажных убеждений и продажных женщин, всеобщего дикого пьянства. И в городе, где еще не высохла кровь декабрьского переворота, росла, пока еще робкая, жажда безумных наслаждений, которая должна была превратить родину в палату для буйных помешанных — достойное место для прогнивших и обесчещенных наций».
Не чувствуется никакой политической оппозиции. Ведь все левые республиканцы сошли со сцены или живут в эмиграции. Вернувшись в Париж, Бланки впервые вынужден был признать: «Еще существуют отдельные изолированные революционеры. Но нет и следов революционной партии». Да и как может заявить о себе оппозиция? Печать находится под жестким контролем. Вообще заметно гораздо больше полицейских в мундирах. Кроме того, Бланки быстро понял, что за ним повсюду, как тень, ходит переодетый в гражданское платье агент.
Бланки пишет доктору Лакамбру: «Париж меня удручает! Какая апатия, какой упадок, какие изменения! Я с моими идеями революции, такими же жгучими, как некогда, похож на пришельца из другого мира, на призрак прошедших времен. Я провел здесь несколько дней, полных боли и гнева. Но я не потерял из-за этого надежды. Надо гальванизировать эти трупы, если они не хотят идти живыми».