Литвин достал меч и подал, но рука Скшетуского опустилась сразу. Ни замахнуться, ни нанести удара. Попробовал было обеими руками, да и то тяжело. Наконец, наместник немного сконфузился и обратился к прочим:
— Ну, господа, кто крест сделает?
— Мы уже пробовали, — ответили несколько голосов. — Один пан комиссар Зацвилиховский поднимет, но креста и он не сделает.
— А вы? — спросил пан Скшетуский у литвина. Шляхтич поднял меч, как тросточку, и махнул им несколько раз в воздухе так, что в комнате пошел ветер.
— Да, плохо связываться с вами! — воскликнул пан Скшетуский. — Прием ваш в войско князя несомненен.
— Видит Бог, что я жажду этой службы; там мой меч не заржавеет.
— Но не остроумие, — прибавил пан Заглоба, — с ним вы не так свободно обращаетесь.
Зацвилиховский встал и собирался уже было уходить вместе с наместником, как на пороге показался седой, как лунь, старик.
— Пан комиссар, — сказал он, увидев Зацвилиховского, — а я нарочно к вам собирался!
То был Барабаш, полковник черкасский.
— Так пойдемте ко мне домой. Тут такой дым коромыслом, что и света не видно.
Они вышли; Скшетуский за ними. Сейчас же за порогом Барабаш спросил:
— Нет ли вестей о Хмельницком?
— Есть. Убежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его в степи.
— Так он не водой поехал? Я отправил гонца в Кудак, чтобы его поймали, но значит, напрасно.
Барабаш закрыл глаза руками и покачал головой.
— О, спаси Христос! Спаси Христос!
— Что с вами делается?
— А вы знаете, что он у меня похитил обманным образом? Знаете, что будет, если обнародовать в Сечи эти документы? Спаси Христос! Если король не объявит войны с басурманами — искра в порох…
— Вы предсказываете смуты?
— Не предсказываю — я вижу. Хмельницкий почище Наливайки и Лободы.
— А кто пойдет за ним?
— Кто? Запорожцы, реестровые, горожане, чернь и вот эти! Тут пан Барабаш указал на площадь, полную движения. Весь рынок был переполнен большими серыми быками, идущими в Корсунь для войска, а быков сопровождала целая рать пастухов, так называемых чабанов, которые всю свою жизнь провели в степях, в пустыне, — людей совершенно диких, не признающих никакой религии — religionis nullius, как сказал воевода Кисель. Между ними можно было заметить людей, более похожих на разбойников, чем на мирных пастухов, угрюмых, страшных, покрытых лохмотьями разнообразной одежды. Большая часть, впрочем, щеголяла в тулупах из невыделанной овчины, шерстью наружу, расстегнутых спереди и даже зимою не прикрывающих голую грудь, опаленную степными ветрами. Каждый был вооружен, но по-разному: у иных за плечами висели луки, у других самопалы или так называемые казацкие "пищали", у третьих татарские сабли, косы, а то и просто дубинки с привязанною на конце конскою челюстью. Тут же сновали не менее дикие, хотя и лучше вооруженные низовцы, везущие на продажу вяленую рыбу, дичь и бараньи туши; дальше чумаки с солью, степные и лесные пасечники; смолокуры; дальше крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода (Аккермана) и Бог еще знает кто — бродяги, "сиромахи" со всех концов света. Весь город был полон пьяными; в Чигарине приходился ночлег, значит, еще и ночная попойка. На рынке разложили несколько костров; кое-где пылали смоляные бочки. Шум и гвалт — стояли невыразимые. Пронзительный писк татарских пищалок перемешивался с мычанием скота и с тихими звуками гусель, под аккомпанемент которых слепые гусляры распевали любимую тогдашнюю песню:
А рядом раздаются дикие возгласы: "Гу! Га! — Гу! Га!" — это совершенно пьяные, вымазанные дегтем казаки отплясывают трепак. Все вместе взятое производило впечатление дикой, ничем не сдерживаемой силы. Зацвилиховскому достаточно было бросить один взгляд, чтобы убедиться в справедливости слов Барабаша. Да, малейшая искра могла воспламенить этот люд, охочий до грабежа, привыкший к битвам, каких немало было на Украине. А за этими толпами стояла еще Сечь, стояло Запорожье, только недавно обузданное и после Маслова Стола подчиненное правильной власти, но нетерпеливо грызущее свои удила, не забывшее своих бывших привилегий, ненавидящее комиссаров. А Запорожье представляло организованную силу. Эта сила имела за собой, кроме того, симпатию неисчислимых масс крестьянства, менее терпеливого, чем крестьянство других провинций республики. У первых под самым боком — Чертомелик, а на нем безвластие, разбой и воля. И пан хорунжий, хотя сам русин и православный, человек старый, хорошо помнил времена Наливайки, Лободы, знал украинское разбойничество лучше, может быть, чем кто-либо на Руси, а зная в то же время Хмельницкого, видел, что он стоит десятка Лобод и Наливаек. Он понял, какие результаты может иметь его бегство в Сечь, особенно с королевскими письмами, о которых пан Барабаш сказал, что они были полны обещаний для казаков и поощряли их к противодействию шляхте.