Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
— Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. — И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
— Он — настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у "язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше; а "Марий" сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
— Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
— Челом вам! — отвечал он. — Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары; там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами; всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги; среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого — истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы — эти лохмотья служили отличием их геройства. Война — злая мать; она, как Старун, пожирает собственных детей; а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета — последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии — нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе… Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди". "Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!" — отвечали солдаты Вишневецкого.
Все пиры оканчивались возгласами: "Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!"
Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
— Придет пора — будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. "Что такое?" Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил — описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил: