Букреев посмотрел на часы. Прошло шесть минут. Он перечитал написанное и понял, что все это не то, — не те слова. «Чепуха какая-то, — подумал он, — ведь нужно было просто рассказать по–деловому о принятом им решении о переезде и всё». Он продолжал на втором листике блокнота: «Ты выедешь вместе с детьми в Геленджик и займешь мою комнату, где я оставляю кое–какие вещи у хороших старичков–хозяев. Здесь подождешь меня. Береги детей, особенно на пароходе от Красноводска до Баку. Каспий сейчас штормит, и простудить дочурок нетрудно. Во всех дорожных заботах вполне положись на Хайдара. Ты, надеюсь, не забыла его?»
Не перечитывая, Букреев надписал адрес на конверте.
— Манжула, вот эти два письма немедленно отвезите начальнику политотдела базы капитану первого ранга Шагаеву. Оттуда — прямо к пристани.
Букреев вышел из казармы вместе с Манжулой. Батальон, готовый к походу, был уже во дворе. В коридорах на полу виднелись следы сапог, валялась солома, много рваной бумаги. Стало сразу неуютно, холодно. Где-то хлопнуло окно, и по пустым помещениям разнесся звон разбитого стекла.
Во дворе слышался тихий гомон.
К Букрееву подошли батальонный врач майор медицинской службы Фуркасов, Баштовой и Батраков.
— Я говорю нашему комиссару, что зимой неприятно итти в десант, — сказал доктор, протирая стекла очков.
Фуркасов был известен Букрееву еще по г. П., где доктор «следил за его сердечком».
— Прошу объяснить, Андрей Андреевич.
— Не люблю купаться в холодной воде. У меня — шут ее дери! — нудная и ничуть не романтичная болезнь, люмбоишиалгия. Что-нибудь говорит вам это название?
Фуркасов был добряком по натуре, любил поиграть в карты, выпить винца, не чурался хорошеньких медсестер. Весь склад его характера был глубоко мирным, воинственных людей он не понимал, в чем откровенно сознавался.
— Вам-то тонуть еще не приходилось, доктор? — спросил Букреев.
— Если бы мне приходилось тонуть, вы не имели бы удовольствия видеть сейчас перед собой своего начальника медсанчасти, товарищ капитан. Я родился и рос, как вам известно, в Оренбургских степях и плаваю, как английский стальной топор.
Все коротко посмеялись.
Батальон был построен Степняком. Букреев спустился с крыльца. Сырая трава пружинила под ногами, и сырость ощущалась всем телом. Из лощины поднимался туман.
Букреев скомандовал, и голос его возвратило эхо.
Большое извилистое тело батальона поползло мимо кустов можжевельника и боярышника, похожих на огромных птиц, заночевавших возле дороги. Море из-за кустов было не видно и шумело где-то далеко внизу. Вот и белостенный домик начальника штаба. В одном окне просвечивала тонкая полоска. И ночь как бы сразу теплеет, головы людей поворачиваются к домику, и все притихают, как будто боясь растревожить его мирный покой. Среди идущих по дороге много тех, кто хорошо знает автоматчицу Олю — теперь жену начальника штаба. Баштовой побежал вперед, проститься. Теперь все слышат женский приглушенный плач, всхлипывания и расстроенный голос Баштового.
Таня, поравнявшись с калиткой, крикнула из строя. «Оля, прощай, родная».
Возглас Тани оборвал чей-то оклик. И опять тишина, топот ног. Потерянный за изгибом дороги домик многое напомнил всем. Теперь лучше молчать и думать. Под подковками сапог вспыхивали искорки.
Баштовой догнал колонну и пристроился к головной группе офицеров.
Пулеметная рота замыкала колонну. Шулик и Брызгалоз шли в последних рядах. Позади них шли дядя Петро, бывший подводник Павленко, рассудительный украинец с Полтавщины и два друга Воронков и Василенко, вместе отслужившие еще до войны в Тихоокеанском флоте и призванные с орудийного завода, где они собирали «сто- тридцатки».
Шулик придерживал обеими руками тяжелый станок пулемета, прикрепленный к спине. Он недовольно по привычке брюзжал:
— Одна ночь как ночь выпала и ту отняли.
— Война ночи боится, — неопределенно утешил Брызгалов.
— Сейчас, видать, по всему фронту суета, солдату спать некогда, — сказал Воронков.
Шулик полуобернулся.
— Проснулся наконец-то Воронков. А то чую, кто же позади меня сопит и сопит?
— Суета наперед нас поспешает, — заметил Павленко в ответ на слова Воронкова, — не она за нами, а мы за ней. Такое уж наше дело — мыкать по свету, Шулик.
— Я уж замыкался на этих побегушках. Скоро зарежь,
кровь не пойдет!
— Толк хоть есть от твоей маяты, Шулик, — сказал дядя Петро. — Грешно сейчас судьбу гневить. По всем фронтам немец побег.
— Гонят его везде, дядя Петро, — согласился Шулик, —
— А помнишь деньки–денечки? Коряво нам приходилось. Знай отступали.
— Моряки не отступали, — сказал Павленко.
— Тебе просто посчастливилось, Павленко. Ты тогда под водой плавал… А мне довелось Керченский пролив от Камыш–Буруна до Таманского порта еще в сорок втором форсировать, в мае месяце, друг ты мой…
— Легко его брать, пролив? — деловито спросил до этого молчавший Василенко.
— Смотря, на чем его брать и когда. Я тогда его брал, повторяю, в мае на камере. Надул камеру своим духом и пошел грести отцовскими веслами.
— Руками что ль?
— А то чем же!