— Ну же! — вопит в моём мозгу верная гиена. — Ты же такую пламенную речь подготовила, о свободе и правах человека, о том, что тебе надоело жить под одной крышей с тираном, и ты съезжаешь от него. Давай! Скажи ему!
Но, как бывало всегда, слова, так стройно выстроенные, отрепетированные, разбиваются и крошатся о непоколебимую правоту отца. Рядом с ним я вновь чувствую себя глупым, капризным, ленивым ребёнком.
— Молчишь? Даже извиниться не хочешь? Кого я вырастил?!
От отцовского рыка в груди всё сжимается, колени подкашиваются, и я прислоняюсь к двери. Вспотевшая спина ощущает прохладу гладкого дермантина, и от этого становится немного легче.
— Извини папа, — шепчу я, с трудом выталкивая из себя квадратные, неповоротливые слова. Главное, избежать побоев, избежать боли. А от лишнего «извини», я беднее не стану. Хочет это слышать, пусть слышит. Но как же страшно, Властитель вселенной!
Синие тренировочные штаны, круглый живот, обтянутый серой майкой, мощные руки, покрытые белёсыми волосками, складчатая шея, пальцы жирные, тяжёлые, сжимающие кнут. Надо мной возвышается великан, огромная разъярённая махина. Хочется сжаться, превратиться в горошину и закатиться в самую узкую, самую пыльную щель.
— Извини?! — ревёт он. — И ты думаешь, что одним этим словом сможешь откупиться? Неблагодарная тварь! Жалкое ничтожество! Да я, если захочу, из тебя омлет сделаю!
Страшная гора мяса, жира и злобы надвигается на меня. Я же, беспомощно вжимаюсь в дверь, чувствуя, как темнеет перед глазами, как холодеют ступни и кисти, как голову разрывает звон колокола.
Я всегда боялась этого отцовского состояния, по тому и была покорна. Моя покорность, моя услужливость и вечное соглашательство спасали меня от побоев. В последний раз он бил меня три года назад, за трояк по математике. Властитель вселенной, неужели опять?
— Ты живёшь на моей шее! — грохочет родитель, для пущей убедительности, похлопывая себя по той самой шее. — Жрёшь, одеваешься. Ты же сдохнешь без меня, ты же ничего не умеешь, ни к чему не приспособлена! Ты паразит, блоха, которую я могу раздавить!
Да, отец был прав, тысячу раз прав. Я, действительно, ничего не умею, ни погладить себе одежду, ни приготовить обед, ни пуговицу пришить. Вот только по чьей вине?
— У тебя не получится, — говорил отец, когда я пыталась приготовить что— нибудь. — Ты испортишь продукты, а они, стоят денег, которые зарабатываю я. Не смей приближаться к плите!
— Не трогай утюг! — рявкал дорогой родитель, когда я решалась погладить себе блузку. — Прожжёшь одежду, а мне не хочется тратить деньги на новые тряпки.
Любое моё начинание жестоко осмеивалось отцом, любая попытка проявить самостоятельность, обрубалась на корню. Единственное, что мне разрешалось — это учиться.
— Я сделаю из тебя — ничтожества настоящего человека. Ты станешь гениальным врачом, которым я смогу гордиться. Ты должна стать лучшей студенткой, слышишь Кристина? — часто повторял он.
Наконец, происходит то, что должно было произойти, отец хватает меня за отворот блузки и швыряет на пол. Теперь в поле моего зрения мелькают только босые ноги с серыми поломанными ногтями да коричневые ромбы на линолеуме. Страх парализует, не давая ни крикнуть, ни отползти. Тело не желает слушаться, оно сдалось, ожидая серии ударов. И они, эти удары, не заставляют себя ждать. Свист разрывает воздух, и полоска кожи впивается в ткани моей спины, вспарывая, обжигая, оставляя глубокую канавку. Кричу, но рука отца вновь занесена, и следующий удар ложиться на ягодицы, потом вновь на спину, вгрызается в бедро. Кнут гуляет по моему телу хаотично, и я не знаю, какая часть меня взорвётся от боли в следующий раз. Я сама становлюсь болью, одним окровавленным куском страдания. Блузка, юбка и колготки намокают от крови. Я скулю, жалко, унижено. Кричать нельзя, этим можно ещё больше разозлить отца.
— Кем ты себя возомнила, мерзавка?! — рычит отец нанося удар за ударом. — Я научу уважению!
— Прости папочка, я больше так не буду.
— Заткнись! Получай! Получай!
— Не надо, пожалуйста, я всё поняла.
Голос не слушается, срывается и дрожит, из горла рвутся всхлипы, что ещё больше распаляет мучителя. Когда же это закончится? Ведь не станет же он меня убивать, я его дочь, его надежда.
Обида и страх отодвигается на задний план, остаётся лишь боль. Она клубится перед глазами густым красным маревом, кромсает тело на куски. Нет ни «до», ни «после». Нет ни тьмы, ни света. Существует лишь боль, безумная, безграничная, всеобъемлющая.
Всё прекращается резко, внезапно. Руки отца поднимают меня с пола, как мешок картошки и волокут в комнату. Бордовые шторы, вечно задёрнутые, и затхлый воздух моей темницы так пугают меня, что я вздрагиваю всем телом.
— И что ты поняла, Кристина? — спрашивает отец, швыряя меня на кровать, а сам усаживается в кресле напротив. Теперь его тон будничный, строгий, снисходительный, как всегда.