Бетани долго смотрела на дверь, охваченная холодной дрожью, а затем повернулась к ребенку, смотревшему на нее широко раскрытыми молочно-голубыми глазами. Сев перед ним, она взяла жестяную ложку и начала кормить овсяной кашей.
— Твой папа не понимает, от чего отказался, — убеждала она малыша. — Я потратила весь день на этот проклятый пудинг, а он даже не попробовал. — Генри надул щечки и выплюнул последнюю ложку каши. Бетани вытерла ему подбородок и поднесла новую порцию. — Можно подумать, что поражения патриотов — это его личная вина, — горько сетовала она. — Бьется изо всех сил, как Атлант под тяжестью всего мира. — Ложка с кашей опрокинулась на пол. Глэдстоун подскочил и быстро подлизал кашу. — Честно говоря, — продолжался ее монолог, — твой папа, кажется, решил сражаться со всей Британской империей.
Эштон остановился у дома. Через слегка замороженное окно ему было видно, как Бетани кормит ребенка. Ее рука с ложкой методично опускалась и поднималась, при этом мать что-то объясняла малышу, и он сомневался, что беседа идет о достоинствах овсяной каши. В отличие от Кэрри и этой гарпии мисс Примроуз, жена никогда не сюсюкала с ребенком. Эштон стоял на холодном ветру, окруженный безрадостным зимним пейзажем уходящего года, и, как завороженный, смотрел на жену и маленького Генри. Напряженность исчезла, и ему захотелось улыбнуться при воспоминании, как в последнее время жена поверяла ребенку все свои сокровенные мысли, не обращая внимания на абсурдность этого. Сейчас, очевидно, ругает его отца за невыдержанность — что же, он вполне этого заслуживает. В последнее время новости не радовали, а сегодня пришла самая плохая: англичане собрались оккупировать Ньюпорт и наступали, патриоты же не могли оказать даже самого незначительного сопротивления. Эштон тяжело вздохнул. Следующие несколько дней будут очень тяжелыми. Несмотря на безнадежность ситуации, всем им нельзя сидеть сложа руки: утром Эштон и Чэпин поплывут к мысу Джудит и разведают расположение английских войск. Бетани станет задавать свои обычные вопросы, а ему, как обычно, придется выдумывать.
Эштон вошел в дом, настроение по-прежнему оставалось плохим, но гнев исчез. Снимая пальто, он обратил внимание, как напряглась спина жены, и вспомнил, что холодно и высокомерно вел себя с ней, будто во всех несчастьях есть ее вина. Его охватило раскаяние — надо смотреть правде в глаза: несмотря на разные политические взгляды, Бетани много работала по дому, стараясь создать для него уют. Аромат имбирного пудинга еще стоял в воздухе, и Эштон, вспомнив, как гордилась жена кулинарными способностями, подошел к столу и сел, заметив боль и гнев на ее лице. Он нежно взял детскую ложку из ее рук.
— Давай я покормлю его, любовь моя.
На ее лице отразилось удивление, но она ничего не сказала, а только молча наблюдала, как он общался с Генри: взяв его на руки, сел на диване у очага и стал укачивать — ему и раньше приходилось часто укладывать малыша спать, такие тихие минуты доставляли огромное удовлетворение, когда веки малыша тяжелели и тот засыпал. Но сегодня он по-иному смотрел на сына, с волнением вглядываясь в его чистые глаза; между ними все разительнее проявлялось сходство, их души стали таинственно неразрывны. Недвусмысленная угроза Синклера Уинслоу сделала маленького Генри еще более дорогим для Эштона; что-то во взгляде голубых глаз взволновало его, пробудило мысли, которым не было сил сопротивляться, и ему не оставалось ничего другого, как позволить им овладеть собой. Дрожь прошла по всему его телу — ему знакомы эти голубые глаза, форма рта, пальцев рук, ушей и подбородка: все это постоянно предстает перед ним, когда он смотрится в зеркало. Эштон сидел бледный и дрожащий, комок застрял у него в горле, он ожидал, пока сын — его сын — не заснет, а затем, осторожно уложив ребенка в кроватку, будто на деревянных ногах, подошел и встал перед женой, коснулся рукой ее щеки, заглядывая в глаза.
— Он мой, — голос Эштона дрогнул. Улыбка задрожала в уголках ее губ, она поднялась ему навстречу.
— Я тебе об этом говорила.
Он попытался представить, сколько страданий выпало на ее долю: она действительно не раз говорила об этом, клялась с гневом, слезами и отчаянием, что была девственницей, но постоянно натыкалась на холодную стену недоверия. Бетани солгала, но не ему, а военному суду.
— Бетани, сможешь ли ты простить меня, что сомневался в тебе?
— Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Если предполагаешь, что мне следует сказать: «Конечно, прощаю тебя, дорогой, ни о чем не думай», то тогда говорю — нет.
У него перехватило дыхание и защипало в горле. То, что она пережила, не относилось к таким мелочам, как забытый день рождения или грязные следы на только что вымытом полу. Он не верил ничему, что она говорила.
— Но, — мягко продолжала она, прерывая его мысли, — если ты спрашиваешь, принимаю ли я тебя и смогу ли пережить то, что было раньше, то тогда мой ответ — да.