Чекист повертел головой, ища свою спасительницу. Но та пропала, как будто и не было ее. Не оставила ни имени, ни адреса для благодарности.
– Полночи искали вас, товарищ сержант!.. – взволнованно проорал Остриков. – Я уж и в воздух стрелял, чтоб вас сориентировать. А вы вон где… Нашел я батька́-то!.. Не сбег он, дрова рубил в лесу…
Сержант поморщился. Все тело его было словно избито и болело томительной, тянущей болью. Никакие человеческие слова не могли сейчас вырвать его из состояния отрешенности и внутренней пустоты, которое он испытывал, даже несмотря на то, что чекистская честь его была спасена. И даже такая бессмысленность, как заготовка дров в ночном лесу, в собачью погоду, не зацепила его замерзшее вместе с руками и ногами чутье оперуполномоченного НКВД.
Отец Палладий и Остриков подхватили сержанта под мышки, потащили через реку. Священник сбивчиво, отдуваясь под тяжестью чекистского тела, рассказывал, как ему пришло в голову сделать напоследок доброе дело – запасти дрова в часовне для тех, кто еще забредет туда в надежде согреться и заночевать; как отошел подальше в лес, чтобы стуком топора не будить их; как тащил потом обрубленный древесный ствол и как отыскал его за этим занятием Кузьмич.
Гущин безвольно запрокидывал голову и смотрел в небо. Объяснений он не слушал и почти не слышал. Время от времени его чуть оживший язык выталкивал изо рта слова:
– Красные… красная… Кони… МОПР!..
– Что это он?.. О чем? – не понимал священник.
– Так праздник сегодня. Красный день календаря, – объяснил все и всегда понимающий Остриков. – Он хотел на демонстрацию в городе. Там, наверное, сейчас парад, буденовские кавалеристы…
Иван Дмитриевич Гущин почти не чувствовал ног, волочащихся по снегу. Но он чувствовал иное. Будто в груди у него засела стрела, как у того, кем он был в своем сне. И когда стрела эта вынется, из него точно так же потечет, уходя навсегда, жизнь, оставляя грязные залоги всего нажитого за хоть и короткую, но такую бестолковую его комсомольскую биографию…
– Колхозница… – бормотал он. – Колхозница…
– Куда бы нам его, а, отец Палладий? Про колхозницу какую-то толкует.
– Во Дворцах старушка у меня есть, духовная дочерь. Давай, Трофим Кузьмич, к ней. Как раз ее изба с краю. Вот и будет ему колхозница.
В тепле дома Гущин опять впал в забытье. Не слышал охов неведомой старушки, не чуял, как растирали его самогоном. Только когда стали вливать внутрь по глотку бодрящую для русского организма крепкую жидкость, сержант пришел в сознание. Поманил пальцем Острикова, который и проделывал все эти операции с его неподвижным телом.
– Ну как вы, товарищ сержант?!
Милиционер все еще волновался за жизнь и здоровье чекиста. Ведь если что – не сносить ему, Острикову, головы. Не уберег, не предусмотрел, упустил из виду, подставил, действовал несознательно, а может, и вредительски…
– Возвращайся в отделение, – слабым голосом инструктировал Гущин. – Сообщите в Калугу – заболел я. Приехать не могу… – Он собрался с силами. – Попа отпусти. Скажи там… чтоб его не трогали. Встану – сам разберусь. Понял?
– Понял, товарищ сержант, – бодро отрапортовал Остриков. – Гражданина Сухарева я уже отпустил… пока. До дальнейших приказаний.
Через раскрытую форточку в избу врывались одна за другой бравурные мелодии советских маршей из деревенского репродуктора. Бодро звенящие голоса пионеров исполняли «Марш энтузиастов», «Марш авиаторов», «Марш воздушного комсомола» и «Песню красных полков».
Укрытый двумя одеялами, Иван Дмитриевич Гущин постанывал на кровати в лихорадочном бреду. Правая рука выпросталась наружу и совершала отрывистые круговые движения.
Когда радиотрансляция взорвалась удалыми словами «Марша веселых ребят», горячечный больной возбужденно вскрикнул:
– МОПР…МОПР!..
К постели подошла старуха, поменяла мокрую тряпку на лбу.
– Что это он, батюшка, будто кличет кого? Какую-то мопру. Что за зверь такая? Собака, что ли, евойная?
Старый священник встал рядом с ней, задумчиво глядя на Ивана Дмитриевича и его бьющую воздух руку.
– Зверушка эта, Капитоновна, нынче знатная. Международная организация помощи революционерам, сокращенно МОПР. Мне Трофим Кузьмич растолковал это словечко, но понять смысл сего странного обстоятельства я не в силах… Да он как будто и не зовет, а наобратно – отгоняет.
«…Когда страна быть прикажет героем – у нас героем становится любой…» – неслось с улицы. Гущин застонал громче.
– Вот что, Капитоновна. Закрой ты, ради Бога, форточку.
– Так воздуху напустить, батюшка! Воздух-то от хвори – первое дело.
– Не видишь разве – худо ему от красных песен, тошно. Натерпелся, бедолага.
– Чегой-то натерпелси? – не вняла старуха. – Сам-то красный, ажно клеймо ставить негде… А молодой… – пригорюнилась она. – Да уже пропащий.
– А то ты не знаешь, Капитоновна. Как церкви в округе позакрывали да посносили, хвостецким простор для безобразий открылся. Вот и попал он им под руку. Да в ночь под главный советский праздничек. Разгулялась нечисть в лесу… праздник у ней тоже.
– Свят, свят, свят, помилуй, – закрестилась старуха, – заступи, Матерь Божья!