Он подхватил, обнял, прошелся ладонями теплыми по упругому телу, себя распалил, да и Нельга качнулась к нему, трепыхнулась податливо. Некрас сдержался, стерпел, улыбнулся только тому, что медовая вздохнула обиженно, когда он руки свои убрал.
— Пить хочется, сил нет… — огляделась. — Идем к ключу, а? Вода сладкая.
— Идем нето, медовая, — за руку взял, потянул за собой.
Ключ прозрачный бил из-под земли, поблескивал в сумерках и прохладой манил. Пили долго, плескались потешно, а потом Нельга и сказала то, о чем сам Некрас думал:
— Вот таким тебя и запомню. Веселый, пригожий, ласковый. Некрас, родимый, спаси тя… За любовь твою, за радость. Пусть боги светлые хранят тебя, нежат. А я помнить буду этот день до самой нави.
Напугала его крепенько: глаза зеленые тоской подёрнулись, губы румяные не улыбались. И ведь говорила так, словно прощалась!
— Во как! Медовая, я тебе за всю-то жизнь еще и надоесть успею. С чего речи такие? — сунулся к ней, цапнул за подбородок, лицо ее к своему поднял. — Утресь жди. Все придем на подворье твое. Мать с отцом и я. А уж после стыка, как князь с Рудными утекут, так и в Решетово подадимся. Насаду мою поглядишь. Нельга, очнись. Да что с тобой?
— Поцелуй меня…Крепко, — и к себе потянула.
Целовал, голубил, а на сердце печаль упала.
До Лугани дошли ночью глубокой. Тишина над городищем, покой, только псы брешут, да ярятся на редких ходоков.
— Нельга, так утром жди. Слышишь? — обнял, к забору прижал и улыбнулся, блеснул белыми зубами в темноте. — Вот на этом самом месте ты меня впервой и приласкала, медовая. По сей день помню, как укусила. Злая ты, а все равно люблю.
— Не пойду я за тебя, сказала уже. Некрас, миленький, поверь ты мне и уезжай. Забудь обо всем, — говорила страшное, а целовала жарко.
— От тебя уедешь, как же… Жди, сказал! И всё на том! А ежели еще раз такое скажешь, и целовать вот так станешь, то вовсе не отпущу. Всю ночь стеречь стану и не абы как, а на лавке, медовая. Не вырвешься, верь мне.
Смех ее в темноте прошелестел отрадно, взвил в Некрасе разное: любовное, плотское, нежное. Но отпустил девушку, хоть и с трудом. Смотрел, как пошла она к домку, как дверь отворила и скрылась за ней, будто спряталась от него.
Потоптался, повздыхал, да и зашагал к дому, где родичи ночевали. Не иначе тревожились, что сын долго не возвращается. Дор
Глава 28
Радомил поглядывал на брата весь тот день, что шли верхами до Лугани. Лютый он, борзый, заматеревший. И то верно. Крови немало пролил Военег Рудный. Посёк людей тьму, и еще собирался. Ехал на коне своем гордо, смотрелся ни много, ни мало князем. Башка гладко оскоблена, с макушки длинная коса свисает*. Шрам поперек щеки и брови кустятся, как у отца.
— Что лупишься? — Военег сердился, не любил, когда разглядывали. — Не нравлюсь? Чего молчишь, умник?
— Того, брат. Уймись. С Ладимиром уговаривайся. Ты ведь не дурень, разуметь должон — посекут нас. Род изведут вчистую. Боятся нас, сам не видишь? Нахапал ты много, то правда, а удержать, сберечь сможешь? Вот то-то же! Осядь, укрепи городище свое. Дружины набери в два раза супротив прежнего. Можа и не полезет ратиться Ладимирка.
— Что, забоялся? Ты ведь чистенький у нас, кровушки-то не любишь, — хохотнул зло Военег. — Порты просуши, и сиди в сторонке. Я тебя обороню, коли что. Дурного ты корня, Радомилка, хучь и Рудный. Всё кубышку свою голубишь, а меч тебе руки тянет. Ты кто такой-то, что б мне указывать? Поди отсель и не докучай! Гнилушка!
Не дружили братья, с трудом терпели друг друга, но и не ратились между собой. Понимали — род должен быть един! Плевать, что матери у них разные, отец-то тот же, а он и есть корень всему.
Радомил отъехал подалее — брата гневить, что с огнем играть — и задумался крепенько. Не сладятся Военег с Ладимиром — конец всему. Думка дурная в голове сверкнула: «Хучь с коня бы упал брат, сломал хребет, беду от семьи отвел».
Уж давненько к Радомилу приходили родные, просили-молили взять на себя род, не оставить заботой. Военега все боялись — не родич он, а пёс дурной. Кусает всех без разбору, по одной лишь дурной хотелке. И как под таким жить?
Поздней ночью добрались до Лугани. На подворье Новиков их уж и ждали: суетились холопы, топтались бабы. Вышел сам Рознег, приветил, как умел и в дом позвал.
За большим столом тесно: хозяин, супротив него Военег, а потом мужи дружинные матёрые и сам Радомил. Пока словами приветными кидались, пока обговаривали, как Ладимир притёк вечером и поселился в дому волхвы, пока пива лили по чашкам, Радомил по сторонам смотрел.
Приметил бабёнку одну — двукосая, взгляд странный, дурной. Руки крепкие, сама пригожая, но словно с червоточинкой. Будто в себя ушла, схоронилась там. Уж потом увидел, как глаза ее злобой сверкают, как выгибаются гневно красивые брови, как кривится рот в усмешке опасной.