На окраине Баштанки услышали взрыв, бросились туда, увидели во дворе мальчика лет девяти с оторванной рукой и выбитыми глазами. Рядом с ним лежала раненая девушка и чуть подальше ребенок в коротенькой сорочке. Ребенку было года два, не больше, пухленькое тельце его наливалось восковой желтизной смерти. У стены хаты, побитой осколками, валялся закопченный молоток. Мальчик нашел взрыватель от авиабомбы и, очевидно, бил его молотком — картина неизбежных последствий войны.
День был воскресный. К месту происшествия со всех сторон бежали люди. Мать детей увидела, как внесли в машину девушку, упала на колени, заголосила, потом догадалась, что несут еще и ее мальчика, бросилась в дом и свалилась без чувств перед маленьким мертвым сыном. Бородатый колхозник оторвал женщину от тела, накрыл мальчика чистым рядном. Прибежал отец детей, и все повторилось сначала. Раненых отвезли в больницу.
В Баштанке квартировал штаб дивизии.
В клубном саду встретили Михаила Лабуса и Михаила Тарасенко — артиллеристов, громивших под Новой Ушицей фашистские танки. Усики Тарасенко сбрил, и на черных висках его показались нитки преждевременной седины. Какое-то новое выражение лежало на этих, некогда мальчишеских лицах — печать строгости и каменного упорства.
Невдалеке грохотал бой, но в дивизии уже не было ни одной противотанковой пушки, и артиллеристы дрались, как пехота. Лабус обрадовался встрече и потянул меня в клуб. Там судили шпиона.
Серафим Стах стоит перед военным трибуналом и, опустив в землю бесцветные глаза, елейным голосом бормочет, что он молод и еще может послужить Советской власти и народу. Святые слова о народе произносит, обнажая кривые зубы, придающие лицу его какое- то хищное, звериное выражение. Очевидно, каким-то краем своей души он понимает, что у него уже нет родины и народ от него отрекся и проклял его, и что нет для него никакого прощения. Он рассчитывает вызвать жалость, но вызывает только гадливое отвращение.
На нем плотный брезентовый костюм сталевара с дырами, прожженными расплавленным металлом.
— Где вы взяли эту одежду? — спрашивают его.
— Я убил какого-то мужчину и переоделся в его робу.
С потрясающим цинизмом рассказывает Стах гнусную историю своего грехопадения. Он был красноармейцем и в первом бою, одержимый страхом, бросил оружие и поднял руки. На допросе Стах рассказал гестаповцам, что он сын сосланного кулака. Сказанного было достаточно, чтобы его освободили.
Не задумываясь, он принял предложение — служить в германской разведке, и авансом получил первое вознаграждение — тридцать тридцатирублевых бумажек — тридцать сребреников Иуды.
Месяц учился Стах в специальной школе. Чтобы он привык к крови и избавился от подлой дрожи пальцев, его заставляли стрелять в пленных красноармейцев.
— Я застрелил одиннадцать человек, среди них, кажется, были две бабы.
Надо было иметь железную выдержку, чтобы дослушать до конца гнусную исповедь и не схватиться за револьвер.
Переброшенный на территорию, занятую Советской Армией, Стах электрическим фонарем сигнализировал вражеским самолетам, отравил колодец, бросил гранату в детский сад, пытался пустить под откос поезд, но ему помешал путевой обходчик — шестидесятилетний старик, едва не убивший диверсанта гаечным ключом. Чтобы отомстить старику, Стах застрелил его корову и поджег сарай.
Попался он возле линии фронта на пустяке. Темной ночью, когда небо было затянуто облаками, два красноармейца спросили у него дорогу. Он вызвался их проводить и повел к фашистам. Поведение развязного незнакомца вызвало подозрение красноармейцев. Его обыскали, нашли за пазухой парабеллум и цветные ракеты. И вот он стоит перед трибуналом, то, извиваясь, порет какую-то галиматью, юлит и несет ахинею, то говорит правду, надеясь правдой вымолить себе жизнь, замаранную и заклейменную вечным презрением и позором.
Когда председатель трибунала встал, чтобы огласить приговор, конвойный солдат сказал Стаху;
— Ну, прощайся с белым светом.
Неподалеку от села все утро ухала наша батарея. Я пошел туда, пушки уже перестали стрелять, и артиллеристы спорили об окружении, о нашей тактике в начале войны.
Командир батареи — высокий подтянутый старший лейтенант говорил профессорским тоном:
— Не имея в первые месяцы войны достаточно сил для активного наступления, наше командование решило маневрировать территорией, непрерывными боями изнурять противника, громить его тылы и одновременно накапливать и укреплять свои войска.
Подобные слова для успокоения своей совести говорил комиссар Куранов под Гайсиным.
Чтобы успокоиться, я набрал полную грудь воздуха, пахнущего полынью. Полынь забивала все запахи страдающей земли. Сладковатая горечь ее устойчиво держалась в воздухе.
— Что ни говорите, а немцы умудряются окружать наши части, — заметил старшина с головой, перевязанной окровавленной, затвердевшей, как кора, марлей.