Она сама удивлялась тому, что так спокойна. В душе было пусто, тихо и безмятежно. Единственным четким чувством оказалось облегчение от того, что теперь окончательно сожжены все мосты. Сильной боли, к ее изумлению, не было, хотя Мартемьянов на несколько мгновений действительно «утратил разумение» и она едва удерживала крик, опасаясь, что Марфа за стеной проснется и ринется ее спасать. Порванную, испачканную кровью, безнадежно испорченную рубашку Софья стянула и сейчас лежала в чем мать родила, равнодушно отметив собственное бесстыдство – подумать только, ни разу в жизни даже перед Марфой голой не показывалась, два часа назад в театре декольте мантилькой прикрывала, а сейчас…
Горячая, жесткая ладонь осторожно легла на ее плечо. Софья вздрогнула, только сейчас почувствовав, как замерзла. Но Мартемьянов понял ее жест по-своему и сразу же убрал руку. Софья невесело улыбнулась в темноте. Вслух сказала:
– Федор Пантелеевич, можно, спрошу тебя?
– Что, Соня?
– Акинфий Зотыч – это кто?
Рядом – молчание. Она не особенно рассчитывала на то, что Мартемьянов ответит, и задала вопрос, чтобы отвлечь Федора от своего голого плеча. Тишина затянулась надолго, луна успела уйти из комнаты, впустив вместо себя плотную предрассветную мглу, и Софья уже начала подремывать, когда рядом послышалось – тихо и недовольно:
– И дался он тебе, сукин сын… Хоть и грех про покойников плохо…
– Он умер? – открыла глаза Софья.
– Угу… Уж пять лет тому. Мы с ним лес сплавляли через пороги на Мсте, вовсе гиблое было дело, но уж если б вывернулись – в барышах солидных бы остались!
– Не вывернулись?
– Какое… Три баржи на порогах в щепу расколотило. Нас тогда с одним мальцом с баржи волной метануло… А месяц-то октябрь был, уж заморозки пали, вода ледянущая, а мы в полной сбруе. Пороги, Мста бурлит, как котел, стремнина самая, да еще бревна сплавные, толстенные, мимо нас несутся, того гляди, по башке вломят… Я уж с последних силов на баржу Зотычу кричу – веревку кидай! А он, собачий сын, не торопится! Мужики-то на баржах все его были, тож прикидываются, что не слышат, воду вычерпывают, лесины жердями отталкивают… Зотычу, вишь, моя погибель на руку была, капитал и навар с торга ему тогда доставались… Малой тот, Васька, через минуту на дно пошел, а я, не знаю уж как, за лесину зацепился… На комариный волос промеж баржами проскользнул, не затерло, бог зачем-то спас. И перемахнул на той лесине через пороги! Уж ниже по Мсте до берега добрался, бабы-прачки полудохлым выловили…
Мартемьянов замолчал и, сколько ни смотрела на него заинтересованная Софья, дальше не продолжал. Тогда она спросила сама:
– И более вы с ним не встречались?
– Еще как встретились… – сквозь зубы сказал Федор, и Софья, почувствовав холодок на спине, благоразумно не стала расспрашивать дальше. Зачем – и так понятно, куда этот Акинфий Зотыч делся… раз уже покойник.
– Что дрожишь, матушка? – чуть погодя хмуро произнес Мартемьянов. – Ништо… привыкай. Вот ежели, бог даст, приедем с тобой в Кострому, там про меня еще не того расскажут… коль не побоятся.
– Правду расскажут или выдумку?
– А всего напополам. И про меня… и про папашу моего. И про братьев с матерью… – Голос Федора тяжелел с каждым словом, и Софья, уже пожалевшая о том, что вообще решилась расспрашивать его, из последних сил не давала себе отодвинуться в сторону. Она надеялась, что вот-вот он замолчит, как замолчал, не закончив историю об Акинфии Зотыче, но Мартемьянов почему-то продолжал: – Папашу-то своего я сам… своими руками… Мне тогда еле восемнадцать сполнилось. Про то потом весь город говорил. А когда и братья тоже…
– И братьев ты?!. – невольно вырвалось у Софьи, и липкий пот покрыл спину.
Мартемьянов резко повернулся к ней, но она, сама не понимая почему, не отпрянула. Слушая его тяжелое дыхание, молча ждала. Только сердце колотилось о ребра так, что хотелось зажать его рукой.
– Братьев – нет, – наконец хрипло послышалось из темноты. – Афанасий с Ванькой сами… Грибы в лапше худые были. То ли спортились, то ли Егоровна спьяну мухоморов наложила… Я тогда тоже ел, меня всю ночь наизнанку вывертывало, но не помер, а они… Ну, да людишкам нашим много не надо, слухи сразу пошли.
– А почему же отца?.. – Софья словно со стороны слушала собственный спокойный, ровный голос, по которому нельзя было понять, что творилось у нее внутри, и ужасалась своей храбрости. – Из-за денег, Федор Пантелеевич?
– Из-за матери… Он, сволочь, всю жисть из нее кровь пил. При ней я его и задушил. Она слова не сказала. Ни доктору, ни попу… ни мне. А потом… когда Афоньку с Ванькой… – Он вдруг умолк, не закончив фразы. Софья в темноте, наугад, тронула его плечо и, как прошедшей ночью, почувствовала пробежавшую по нему судорогу.
– Мать после в монастырь ушла… с моего дозволения. И ума там лишилась.
– Она тебе не поверила? – вдруг поняла Софья. – Да? Она подумала, что и братьев – тоже ты?..
– Вестимо… Вот, так же, как ты, спросила: «Из-за наследства, Феденька?» Что я отвечать должон был?..