Девушки-секретарши в приемной не было. Телефонные аппараты накрыты клеенчатым чехлом, стулья спрятались под стол, туго зажмурились крупные плафоны на потолке. Но дверь в кабинет «самого» чуток приоткрыта. Выглянула оттуда узкая оранжевая дорожка, будто руку тебе протянул хороший человек. И правда ведь хороший. Вместе выросли, все друг о друге знают. Захарка Носатик — сын зажиточного биндюжника — с малолетства ценил копейку дороже товарищеской улыбки и, даже оказавшись в мастерских, не прилип к товариществу. Ленька-голубятник никогда ничего не имел, окромя рваных штанов и рубахи с чужого плеча. Кудрявый свистун. Он и теперь весь как на ладони. И кудряв до сих пор. Только кудри стали белыми. Ну а дороги разминулись давно. Ленька сразу и накрепко встал учеником к лихому сталевару Гордею Стрельцову. Захар перепробовал десяток профессий, пока не выбился в начальство. Мелконькое начальство, но для биндюжницкого сына и это клад. Ленька прямо от мартена в инженеры, как-то незаметно отмучив вечерний институт. Захар навсегда осел в мелком начальстве с неоконченным образованием. Потому и сдвинули под старость, что неоконченное оно. И все равно, все равно — одинаковый конец у них. Старость. Неутолимое беспокойство и тоска.
«А вообще-то он железный старик, — не коснувшись души, мелькнула и оборвалась где-то колкая мысль. — Проймешь ли такого нашими житейскими слезами?»
Приоткрыв дверь, смиренно спросил:
— Можно к вам?
Вспомнился Ефимов, вот так же робостно вступивший в конторку. Противно стало. Произнес громко, наигранно:
— Иду мимо, смотрю: светит. Ну и вот — на огонек. Здравствуй, Маркыч. Как живется-можется?
Долго щурился Терехов, вытягивая жилистую шею, всматриваясь, даже, вроде бы, вслушиваясь в шаги по ковру. Рассмотрел, кивнул белой головой, вымолвил, прокашлявшись:
— Ты, Корнеич? Проходи, устраивайся, пока я малость вот… — И указал на растрепанную стопочку каких-то разнокалиберных листков.
Ох, нет, не согбенный безнадежностью старик сидел за просторным столом с пятком телефонов и селекторным аппаратом вдобавок. Чугунного литья мужик. Разве такого шестьдесят лет укатают? Гордею Стрельцу, чай, за восемьдесят, а он никак не уймется. Одного поля ягоды, нечего тут искать и не на что надеяться.
— Да сяду, отдышаться надобно. Вот сюда, если не возражаешь, — устроился в самое ближнее к столу креслице. Удобное, что не посидеть, не попыхтеть. — Мы свое отспешили. Походили по веку и в гору, и под гору. Как у нас на Радице говорят: не за трактором, а поперед его. В упряжке. — И старательно разгладил на коленке затасканную кожаную кепчонку. Лет двадцать, если не более того, служит вещица, ни в беде, ни в радости не выдает. Сиди, поглаживай, жди. Все занятие. А он, значит, свои акафисты не дочитал, ему бумажки важнее живого человека?
— Вот и все, — приподнял руки Терехов и погладил ладонями впалые, все же стариковские виски. — Так, говоришь, поперед трактора не мед? Да уж чего вкусного. За сохой было проще. — Встал, подошел к сейфу, торкнул ключом в черный зев, щелкнул там чем-то, открыл дверцу и спрятал акафисты на верхнюю полку. Наверно, важные бумажки.
— Да тут видишь какое дело, — опять не с того конца начал Ступак. — Соху аль трактор — это мы обмозгуем. Житье у нас какое-то не в лад. Взять хотя бы вот меня аль тебя… — Нет, не с того, не о том. И скоренько переключился: — Танюшка моя, ты небось видел, выросла, и все такое. Свое житье у нее, а ни толку, ни ряду.
— Что с ней? — заинтересованно навострился Терехов.
— Так… ну, разве скажешь? — развел Ступак руками. — И так можно, и этак. Не туда устремляется, вот главное. Работал всю жизнь, мечтал, как бы сказать, а теперь вижу — все прахом. Ну, скажи, за что нам такое, аль мы какие не такие, обреченные, что ли?
— Никак не уловлю, что там у нее стряслось? Ты можешь яснее? Я не умею загадки отгадывать. Нет, я понимаю, — Терехов опять встал, подошел к дивану у глухой стены, сел, пригласил Ступака. — Давай ближе. Покурим, подумаем. Я понимаю.
«Ничего ты не понимаешь. И не понимал ты нас таких никогда, — с обидой и неприязнью подумал Захар Корнеевич. — Болван ты чугунный. Застольный космодей».
И обошлось сердце. Что такое застольный космодей, Ступак понятия не имел. Потому, обругав такими словами человека без вины, сам почувствовал себя виноватым. Перебазировался на диван, взял предложенную «казбечину», помял, повертел в пальцах, не прикуривая, положил в бронзовую, с решето размерами пепельницу, сказал, опять отыскав доброжелательство:
— Заботы наши — они не такие, чтоб на весь мир. Миру мало интересно, что из моей Танюшки получится.
— Да что там у нее?
— Ты небось Стрельцовских знаешь получше моего? — спросил Захар Корнеевич, и сам не понимая: зачем перешел на эту щекотливую тему. — Небось Ивана, крестника своего, частенько вспоминаешь?
— Чего мне вспоминать, я его вижу пять раз на неделе.
— И не слыхал ни разу, как они с моей Танюшкой?