Лен Карпинский все поведал знакомому генералу. Можно сказать, по-свойски. По старой цековской службе-дружбе — с тех времен, когда был секретарем ЦК комсомола и контачил с ровесником-чекистом, — как кунак кунаку, взял да и рассказал. Расслабился. Может, и пепел во время беседы стряхивали в одну общую пепельницу. И сидел, наверно, вольготно откинувшись на спинку стула, как равный. Обсуждал пути реформирования власти. Полемизировал. Ведь генерал, наверняка, не соглашался: «Лен! Зачем же так? Мы тоже видим, не хуже вас. Но вы торопите события». А он наслаждался партнерством. И незаметно для самого себя, выложил ему все — от «а» до «я». А потом генерал, вспомнив про мундир, не меняя тона, сказал: «Ленчик! Напиши. Сам знаешь, надо для порядка». И Лен написал. И подписал. И генерал пошел вправлять мозги нам с Игорем.
Так в мгновение ока рухнул мой кумир.
А что же Клямкин? Как он?
Я ни на миг не сомневался: Игорь не произнес ни слова.
Но откуда такая уверенность? Ведь вот он, наш лидер, человек, на которого я молился, дружбой с которым дорожил, не выдержал, изложил им весь расклад, подарил им нашу идею — да если бы он не проявил инициативы, сами они, растопырив все свои электронные уши, не смогли бы понять наш замысел с такой ясностью. А теперь?
Игорь был моей последней надеждой. Мне все еще нужна была вера в друга. Без нее трудно жить. Остаться одному, без опоры, с одной лишь опорой на Бога? Я до той черты тогда еще не отступил. Вернее, еще к ней не приблизился.
Глубокой ночью я собрал второпях все, что попало под руку, все, за чем они могли придти утром — а что они придут, я не сомневался, — отправился в овраг у киевской железной дороги под видом прогулки с собакой и сжег рукописи и книги. Не догоревшие остатки вдавил валенком в снег.
Тамара дожигала мелочь на кухне у мусоропровода.
К счастью, я не был по-немецки педантичен и кое-что оставил. А они не пришли.
Утром мы гуляли с Игорем по Новослободской в окружении небольшой группы наших друзей. Рассказывали. Нас слушали молча. Иногда задавали вопросы. Кое-кто знал об идее Соляриса, для иных она открылась впервые.
Игорь вел себя примерно так же, как я. У него тоже был свой «Иваныч-Николаич». Не мой ли забавлялся с ним, пока я отдыхал? Игоря тоже призывали признаться, и он выдавливал из себя: «Был грех, читал Бердяева». Ему предлагали: «Может, пленочку хотите послушать?» — но не крутили ее. Потом он так же, как и я, сидел со своим охранником, но, в отличие от меня, перекусил. Раза два его спрашивали: «А что Глотов — нервный человек?» Это когда я устраивал истерики. Но в общем разговор у Игоря проходил мирно и к полуночи он был у себя в Расторгуеве.
Для нас начались трудные денечки. Сплошная лихорадка воспаленных разговоров. Кто? Кто нас заложил? Не было сомнения, что наш провал, результат доноса. Неприятное состояние: все время вглядываться в лица приятелей, перебирать одного за другим, словно собирая рассыпавшиеся по полу рисовые зернышки.
Вон у Чернова подходящая физиономия! Может быть, он?
На душе было гадко.
Мы, конечно, болтали. И я, и Карпинский. Излишне болтали. Но как иначе? Само наше дело предполагало распространение информации. Мы пытались ее дозировать: для тех, кто на дальней орбите, для тех, кто на средней, на ближней. Тут легко было ошибиться в расчете.
В редакции мы рассказали начальству о наших приключениях.
Поройков был потрясен. Его рука, покрытая аллергическими пятнами, пылая костром, исписывала листок за листком. Мы с Игорем докладывали, а он зачем-то записывал.
Поройков провел переговоры с ЦК комсомола — что с нами делать? Оказывается, Тяжельников ездил в КГБ и вернулся подавленный: в главном теоретическом журнале комсомола — заговор! Приказ был категоричен, как всякий приказ: убрать из редакции!
Поэтому Матвеев, главный комсомольский идеолог в ту пору, сидел на телефоне и звонил Поройкову через каждые два часа, справлялся: «Ушли?»
Сложность заключалась в том, что формально уволить нас было нельзя. Никаких открытых претензий нам выражено не было.
Тогда собрали партийное бюро. Долго и нудно объясняли нам, что мы скомпрометировали редакцию. И должны сами уйти. Принести эту жертву на алтарь общего дела, если нам дорог журнал. Бюро вел его секретарь Виктор Скорупа. Все по очереди твердили одно и то же. Умно кивали головами. Юрий Заречкин, верный поройковский оруженосец, выдавливал из нас слезу по убиенному нами журналу.
Опять звонил Матвеев: «Ну что?» Поройков отвечал: «Пока ничего».
Весь день продолжался этот массаж. Было очевидно: все кончено. «Подполье» наше разгромлено и журнал мы тоже теряем. Даже если нас не уволят — работать не дадут, задушат цензурой. Какой смысл тогда здесь оставаться? Поройков никогда и ни в чем уже не будет доверять. И уж очень они противно метут хвостами — невыносимо видеть.
Я посмотрел на озабоченные лица бывших коллег-журналистов и так блевотно на душе стало при виде этой компании, что я, даже не посоветовавшись с Игорем Клямкиным, сказал: «Ладно. Я ухожу».