Это был красивый почин. Аня — лучшая запсибовская легенда. Школьники приходили к ней вместе с учительницей. Аню зачислили в школу. А язык колокола все раскачивался нами, и колокол все звонил — редкий номер обходился без заметки на эту тему. Мы продолжали тревожить сердца людей. Уже и центральные газеты разведали о таинственной находке под боком у комсомольской стройки. Все новые трудовые коллективы желали приобщиться к шефству. Аня же, обездвиженное дитя забытого Богом вымирающего сибирского народца, демонстрировала нравственное здоровье нашей молодежи. Да что там — всей советской системы. Ее упоминали в докладах комсомольские и партийные секретари.
Шло время. Аня подрастала. Все так же безнадежно сидела в постели с подушкой за спиною — теперь уже в новой квартире, предоставленной для пользы дела. Она привыкла каждый год отправляться в Крым. И обиженно надувала губы, когда путевку задерживали. А добиваться путевок было непросто. Сменялись комсомольские секретари, передавая телеутку, как эстафетную палочку. И каждый новый, принимаясь хлопотать, уже плохо осознавал, почему он должен этим заниматься. И преподаватели все хуже понимали, почему они должны бесплатно год за годом учить. А тут еще очередная волна энтузиазма втянула в процесс студентов вуза и преподавателей — Аня стала и их почином. И одновременно — обузой. Ее рассматривали как откровенную «нагрузку».
Сама же она не без искусства играла предложенную роль.
Настала пора, когда имя этого человека стали произносить с тяжелым вздохом.
Леонович негодовал. Он писал из Москвы гневные письма Запсибу. Газета их печатала. Поэт увещевал, находил меткие слова, но воспитательный почин все более увядал в атмосфере новой жизни. Стройка была озабочена собой. Лишь несколько друзей еще хлопотали вокруг Ани.
Я встретил Аню много лет спустя, когда ей было за тридцать. Я приехал на Запсиб в командировку от столичного журнала и с удовольствием навещал старых знакомых. Аня жила все в той же квартирке. Полулежа, она ловко вязала шерстяную шапочку. Парадокс состоял в том, что шапочка предназначалась для жены комсомольского секретаря — какого конкретно, не помню. Этот промысел давал добавок к пенсии, но на этот раз Аня старалась не ради денег, а рассчитывала, что жена секретаря замолвит словечко, и ей помогут с путевкой или какой-нибудь ссудой.
Мать ее умерла. Собственная личная жизнь не сложилась. Аня рассказывала, что полюбил ее рабочий парень, носил на руках — в буквальном смысле слова. Конечно, попивал горькую сверх меры. И однажды разбил ее инвалидный «Запорожец», соседи же накачали ее: «Не оставляй так, пусть заплатит!» В итоге — свое вернула, а мужика потеряла, своими руками упекла в тюрьму.
— Все было… — горько покачала она головой. — Почин был. Заботились. А теперь бросили.
И капризно, как ребенок, надула губки.
Так сидели мы с ней, беседовали. Аня пошарила рукой за кроватью, изогнулась, достала бутылочку, уже початую.
Возвращаясь в бригаду, я сразу оказывался в мире без рампы и софитов, заученных мизансцен, без символов и героев. Здесь действовали антигерои. Штернев кричал мне, что я для него нахлебник, не способный сам себя обработать, и ему придется меня кормить, а ничего нет — ни шлангов, ни рукавиц… Он по-прежнему, до хрипа в горле, спорил с Марком Хиславским, закрывая вместе с ним наряды, пытаясь выцыганить лишнюю копейку. Он был нашей нянькой, заботился о нас, все время был в движении, что-то вечно воровал, возвращался в будку кряхтя, жалуясь на старые кости. Кому-то мимоходом помогал, что-то подтаскивал. И без конца орал благим матом. С виду бестолковый, суматошный, он все отлично знал — где находятся многочисленные звенья его бригады, разбросанные по стройке, чем заняты, постоянно менял нас местами, как полководец, одних направлял туда, других возвращал, манипулировал, отлаивался на наш лай, колдовал, но к концу месяца наскребал в самый мертвый сезон «на молочишко», как он выражался.
Жердеобразный, с изможденным, вечно красным от холода и водки, помятым лицом, напоминавшим старую, заброшенную скворешню, с маленькими хитрыми и злыми глазками, темным провалом рта и двумя рядами стальных зубов — настоящий Костыль, не зря окрестили. Петр Штернев стал для меня подлинным символом Запсиба.
Так то — для меня.
Его всегда отодвигали в сторону, стоило в бригаде появиться корреспонденту. Да не дай Бог, с фотоаппаратом!
Наша бригада никогда ни с кем не соревновалась. За нас это делали в конторе. Там сравнивали наши цифры с цифрами других бригад. Мы же просто зарабатывали себе на жизнь, стремясь, по-возможности, еще приписать себе кое-что. Костыль был большой мастер по этой части.