Они сидели тихо, вполголоса переговариваясь о чем-то. Псих, как обычно, раскачивался, но бутерброд съел и даже выпил немного воды.
– Завтра попробуем приготовить в печке что-нибудь горячее, а сегодня марш спать.
– А ты расскажешь нам историю? – Очкарик смотрит на нее с робкой надеждой. Ее истории всегда были для него наградой и большим утешением. Если бы Очкарик плохо себя вел, она бы знала, как его приструнить: пригрозив лишить вечернего ритуала. Но они вели себя адекватно обстоятельствам. С ними всегда можно было договориться. Разве что Псих… Но он же не специально, он просто такой.
– Хорошо, умываться, чистить зубы и ложиться. Я сейчас налью воды в рукомойник.
Постепенно все улеглись. Псих, конечно, долго возился, отодвигаясь на самый край, рискуя остаться без одеяла. Она встала, принесла свой платок, закутала его, запеленала, как младенца. Он сразу успокоился и затих.
– Кто сегодня дает первую фразу?
– Можно я? – Очкарик взволнованно и робко высунул руку. Без очков его лицо было как будто мельче – беззащитным и трогательным.
– Хорошо, давай, начинай. – Она постаралась улечься на этой странной кровати, застеленной кричаще-розовым, противно скользящим покрывалом.
– В одном старом-старом доме жили-были шесть гномов и одна добрая женщина, – воодушевленно и таинственно начал мальчишка.
– Почему шесть, нас же пятеро? – прошептала Корявая.
– Ну это же сказка, история. В ней всегда есть преувеличения, – Очкарик защищал свою версию.
– Ну что ж, в одном старом-старом доме жили-были шесть гномов…
Малыш застонал под утро. Не застонал – почти завыл. Она подскочила, включила свет, дрожащими руками набрала шприц и уколола.
– Потерпи, Малыш, дорогой, мы все проспали с тобой, раньше надо было уколоть, – потом сгребла его в охапку и стала качать, чувствуя, как мучительно напряглось от боли все его тельце. – Бедный, бедный мой Малыш. Тише, тише, уходи, боль, уходи, не терзай ты нашего Малыша, не терзай.
Ее всегда страшно мучило, когда она чувствовала его боль. Лучше бы болело у нее! Как хотелось сделать хоть что-нибудь, лишь бы снова ощутить, как обмякает его тельце, когда боль уходит.
– Ты знаешь, я вчера видела людей. Мы не одни здесь, Малыш. И это были не военные, представляешь, – она надеялась отвлечь его разговорами, заговорить боль, пока не подействует лекарство, не разольет по телу тепло и покой, – это была женщина с детьми, по-моему, пятеро детей, представляешь? Когда тебе станет полегче, мы обязательно их найдем. И нам не будет так страшно и одиноко вдвоем.
– Конечно, Белая, мы обязательно их найдем, главное, ты не волнуйся, у-у-у, как больно-то, больно!
– Знаю, милый, знаю… чш-ш-ш, сейчас все пройдет. Еще несколько минут, и будет легче.
– А какие это – дети большие или маленькие? – Малыша понемногу отпускает, это видно по тому, как глаза светлеют, становятся яснее, тельце понемногу начинает расслабляться, но еще скукоживается от непроизвольных спазмов.
Она обожает его глубокие синие глаза, но от боли они всегда мутнеют, и лицо становится напряженным и серым. Когда боль отпускает, она не может не любоваться им: русые волосы, красивая бледная кожа, большие глаза, перед которыми ни соврать, ни притвориться. Малыш умеет так смотреть, как будто видит всю твою суть и заранее прощает все твои грехи. А ведь ему всего пять с половиной лет.
– Не знаю, мой хороший, издалека было не очень видно, но не большие – это точно. Наверное, лет семи-десяти.
– Как ты думаешь, у них есть своя Белая? – Малыш почти засыпает, тело обмякло. Она положила снова его в кровать и подоткнула одеяло.
– С ними была женщина, высокая такая, думаю, что она о них заботится.
– Это хорошо, – он почти спит, – хорошо, когда есть тот, кто заботится…
Малыш заснул, а она не смогла: сердце продолжало бухать в груди, адреналина – ложкой греби. Испугалась.
Ей всегда было страшно, когда болезнь Малыша бросала им вызов. Так было с самого начала. С того самого дня, когда она впервые увидела его в больнице вместе с родителями. Она хорошо запомнила их, наверное, чтобы ненавидеть всю оставшуюся жизнь.
Мать Малыша была красивой томной блондинкой: нежная кожа, волнистые, идеально уложенные волосы, красивые голубые глаза, но без той пронзительной глубины, как у ее удивительного сына, припухлые губы, делающие лицо мягче и притягательнее. Чуть полноватая фигура, обтянутая идеально сидящим трикотажным платьем, выгодно подчеркивающим ее женственные формы. Тихий, завораживающе томный голос – слушать его, казалось, можно было бы бесконечно, если бы не тот убийственный текст, который прозвучал из ее уст тогда, в больничном коридоре. Отец Малыша был значительно старше матери, отрешенный задумчивый очкарик с залысинами в дорогом, идеально сидящем костюме, с потрепанным портфелем, к которому, вероятно, он никого не подпускал, даже жену. Он его все время обнимал и поглаживал, вероятно, значительно чаще и крепче, чем собственного ребенка. Малыша они даже не обняли, уходя и оставляя его умирать.