— Да ведь православие у нас! Мало ли Иванам-воинам жил стоило — в царство народы сковать?! Построить вокруг свята места суковаты-огорожи?
— Так сковано же всё, и Запад ноне не враг: давно насчёт нас успокоился. Полно и нам воротиться от ума всего материка-то...
— На дорогах Каширы шалят.
— А что же стрельцы ?
— Ездят. Стрельцы и городовые дворяне объезжают дороги, проверяют грамоты и подорожные, но и грабители едут в стрелецком наряде, так что купцы ни перед кем не останавливаются, гонят во весь дух. Разбойники и городовые сквозь чащу стреляют им вслед.
— Это-то что? Во ином граде городовые сами откидывают для разбойников рогатки, дабы их, городовых, не перебили по домам потом. Тати ведь всюду — одних одолеешь, их родные да кумовья ночью подпалят...
— Граждане Звенигорода вельми захуда. Серебра ныне имеют аккурат на разговение, но не на нажить духовную: не играно в лето сие пещного действа. Приходы шлют нам многие свитки, опоясанные мольбою одной: «Зрелищ и щей!»
С левой лавки встал боярин Темкин-Янов, взял и зачитал:
— А вот «стряпуха Уська добра человека Игната Отрыгина показала со страсти по розыску, што государыня ея, жена Отрагинова, вынося с поварни на обед супругу чугун счей, потеряша ум и срам, изо рта плеснула мужу во счи, а што счи те Отрыгин приел, до вечерни скрутило его и преставило Господу... За то же присуждено было судом змеихе вдовой, Отрыгиновой, хоть и не рвать, но урезать язык, полоскать рот святою водою и одеть волосяной покров навек!»
— Да хватит каждым мелким колдовством Большую Думу засорять! — выкликнул с места боярин Ковров. — Мне в приказ вот про какую важность доложили. — И начал по писаному разбирать:
«...Кабальный столяр гостей Строгановых при денежном вспоможении купцов содеял из двух простых лодок одну — непростую, мудрую гораздо. Струг сей безвредно опускал под воды человеков и влёкся водным течением по дну на сыромятных парусах. Умелец пробно был пущен при сельце Касимове в поёмную запруду и боле не дал вести о себе. Строгановы, занарядя тамошних селян, запруду ту вдоль и поперёк прошли с баграми, но чудо-пловца на подводном челне не нашли. Авенир Строганов ловил его плавною сетью при впадении Мокши в Оку, а потом — Оки в Волгу, а там — проплыл, не покладая вёсел, вниз, тщась перенять пловца до Каспия, и сторожил его, перемкнув на глубине устье цепью — всё бестолку. Чают — не поспели и пловец утёк. С ним в Персию же сплыли пять рублёв с полтиной, взятые у любопытствующих купцов, и увы — секрет изготовления чудо-струга канул навсегда туда же...»
Разные бывали иностранцы. Один — ни бельмес, другой, наоборот, чем-то явно влеком к незнакомой земле и уже поднаторел в языке: сам, без толмача, сказал:
— Царишка-батюшка! Дай торгу беспошленна со твои купцы! Купцы из Нового Нижгорода! Тьфу т-ты — из Нижнего Новгорода!
Царь приказал шутам изображать купца, потом — боярина, потом — стрельца, земледельца, потом всех разом: так легче думалось об этих сословиях всех.
Колокола, блины, упругие шёлковые костры под прыжками. Вдруг вскинулся: «Масленицу до сих пор празднуют?!. Христиане-то, а?!» Походил, успокоился: да просто привыкли в этот день гулять.
Пословицы, пустоговорки, сказки детства. Там — глупый царь, тридевятый. Как будто не русский, но «царь» же. (И все знают, что наш он). Царевна, проворный дурачок — он обманывал царя, овладевал царевной и правил на радость всем сам...
Колокола. И что они? Он что, всегдашний бой колоколов Москвы? Бесконечное младенчество, великое, вечное? И никуда ещё не надо уходить. Тогда — во время главного ухода — не прощался, но странно дрогнул, когда звон вдруг начал таять за овражистыми слободами, на другом конце ноля. Никуда ещё не нужно, никому. Ни Москве и никому из неё. Теперь только, при впадении дороги в стезю, понял, что этот звон означает. Рано, ещё очень рано. Можно ещё долго дремать, даже вечно нужно. Играть, смеяться, петь, глядеть на Бога, не надо думать, воевать, стремиться и бояться... Здесь можно, взрослея, грешить, и дурака валять, и ходить путями сердца своего, но нельзя выходить из круга звука — молодого, трезвозвонного, из-под круга колокола. Но какую бы тропку себе, вьюнош, ты чёрт-те куда ни пробил валким ли, стойким ли сердцем, сделай только шаг назад, на чуть слышный вызвон, и опять впадёшь в сей сон спасения, отовсюду вернёшься к престройному гулу начала, в тот дом, где ещё нет способов неверно жить.
Совсем уходя, оглянувшись, перекрестились: Повадьин, худой инок, — размашисто, смело и скоро; глум Варлаам — в первый раз после чудовской жизни — с верой и страхом; а коренастый юнец — тоже отчасти понявший, что звон означает, — медленно и озадаченно.
Хотел на родину. Но там уже всё не так, мужики всё перестроили, никого нет, кто бы помнил царя сопляком. Как смута пошла, люди не стали жить на одном месте: кто не умер, далеко наружу отошёл за лучшей долею. На его место — за своей лучшей (худшей его) — проявились извне новые.