Ликующая седоватая прозрачность понемногу насыщала мир. Сквозь неё, казалось, царь мог уже протянуть куда-то руку. По ровной земле Дмитрий ступал теперь с плавной задержкой, невольно робея провалиться. Он вдруг понял: мысль Писания, что Назарянин — путь всем, буквальна. Что и каждый, кого любишь и видишь в любимом саду, — тебе путь. Пока живёт друг — он тебе самое большее небрежный вожак, а
Ступай, только выпростай влажные локти от множества пачканых позолотою своего пота рук. Рви сворку[73]
охот мирских со своих шей! С шеями рви!! Страшно? Жалко?..Как ни медленно и плавно расходился заговор, а не избежал потравы. Стрельцы Стремянного полка царству отдали первых же явившихся в своём строю смутьянов. Худо бы дело — Басманов хотел их пытать, да Василий Голицын, без ведома братца, врасплох доложил царю. Царь захотел видеть изменников и говорить пред полком.
Он вышел — строен, сиян от бровей — ввысь и вниз — ровно, персты повисали безвольно. (Накануне целый вечер повторял Евангелие-тетр, вот и шёл так, не мешая в себе чистому свету).
Полк стоял истов и мрачен. То есть человек сорок тут было от полка — лучших, проверенных, семейных, свободных от караулов на сегодня. Крамольники — с закрученными за спины руками — в лёжку на своих подвёрнутых ногах. Это новопришедшие в Стремянной, откуда — в полку мало знают. За них царь накажет весь полк, усомнясь в преданности всех. Может, совсем полк разгонит, может, разошлёт по городам — ох, уж лучше бы отставил от службы на месяцы, сделал прополки...
Голова стрельцов, упав и скорчась туже изменников перед единодержцем, клял с толком злодеев, обеляя убедительно всех остальных. Три его сотника, возвышавшиеся тут же, прилагали — как бы неудержимым ирисловием — в лицах должное чувство. Простые же в строю стояли затаив дыхание, лишь странно глядя на царя, что-то уж слишком истинного и благословенного сегодня, размышляя, какое полку и каждому в нём выйдет наказание.
Повелитель угол уст поморщил, остановил голову и сотников, чуть шевельнув перстами, указал на связанных:
— Кто из нас без греха и кинет первым в них камень?..
Расшибло ряды, заплелись срывчато, окатно плечи. Затеснились хлоптливо руки, лица...
В первый миг Дмитрий словно не понимал. Потом как-то мягко поёжился и опёрся на Голицына. То есть не опёрся, а тот подхватил вовремя под мышки. Голицын сам был как не свой, зло подрагивал, и так, не понять, кто на кого опираясь, ушли со двора, от звенящего грязно-атласного месива.
До вдов несчастных татей и города вокруг в тот же день так и достигло: царь сказал, если мы не виноваты, то должны посечь их. Потом передавали и иначе: сказал — в живых оставит только тех, кто первыми обрушит на предателей клинок. С этим спорили: монарх наш не жесток, он умней сделал, полегче пошутил — пригрозил, что не оставит живота тому, кто последним коснётся врагов саблей.
С придыханием отец поведал Стасю, что отыскал ему невесту в одном из влиятельнейших дворов в верхней Москве и даже, с мягкой охотницкой сноровкой, указал ему её — у собора Успения. Мнишек-младший скорбно оглянул чужое непонятное лицо, перевёл взгляд на возможную тёщу, выходящую опричь дщери из храма: та была понятнее — неумолимые желваки по углам крупного тонкого рта — на манер Мнишка-отца.
На той же, соборной же, площади к Мнишкам подошла панна Стадницкая, из путного тоже дома, умница и гофмейстерина. Эта ещё по дороге на ушко была твёрдо обрадована старшим Мнишком, что она — невеста Стася. Теперь отец хотел с ней пока вборзе раскланяться, но Мнишек-сын ещё быстрее взял её, в точности такую же чужую и недобрую, как предпротекшая московитянка, под руку и повёл, первым раскланявшись с отцом.
С самого утра Стась двигался теперь недоумённо-сонно: и свободно, и сторожливо одновременно, как тот, кого только что внезапно спасли над обрывом или обманули, но есть подозрение, что спасли и обманули ещё не до конца. Впрочем, сквозь это неявное чувство спасения больно поклёвывала простенькая мысль — что осрамился он перед Мстиславской... Только и это не очень-то важно... Главнее оказалось то, что вот сидит она теперь, поит ли каким-нибудь топлёным медком своего благоверного, наставляет ли Мнишковну-сестренку, как носить каптур какой-нибудь или платок, а Стасю плевать, всё равно — нет ему дела до её красоты, будто оставшейся теперь при ней скисшей, осевшей пенкой-оболочкой... Нежит ли своего любезного супруга дланью и устами — на сердце у гусара ни царапинки: поганый признак!.. И в этом тоже и спасение (полное разоблачение слепящей лжелюбви!), и, уж конечно, новенький какой-нибудь полуобман. Стась чувствовал уже приближение убийственной скуки...