Оболонский еще долго продолжал сидеть, невидяще уставившись в строчки, заполненные твердым почерком. Потом вдруг осознал, что с трудом различает их. Это было странно, неужели он просидел так до вечера?
Однако причина была иной. Выглянув в крохотное запыленное оконце, Константин увидел, что небо потемнело от ползущих с запада темных туч.
Неужели дождь? Неужели конец изнурительной жаре, продержавшейся три недели и доведшей землю до изнеможения?
Оболонский вышел во двор, затем на улицу.
Ветер неистовым порывом, будто шаловливыми ладонями, взъерошил густые волосы, бросил в лицо песок, болезненным наждаком прошелся по порядком отросшей щетине, надул пузырем полурастегнутую сорочку… Лицо Оболонского, уставшее, в кровоподтеках и ссадинах, с покрасневшими глазами, обведенными темными кругами, перекроила кривая улыбка, становящаяся все шире и шире.
Да, приближалась гроза. Ее неотвратимое победное шествие отражалось быстрыми сполохами молний в восхищенно распахнутых темных глазах, ее стремительное приближение чувствовалось в нервном подрагивании земли и восторженном пении воздуха.
Ветер!
Буйный ветер в ритме некоей безумной неистовой пляски гонял по улице листья, сорванные шляпы, газеты, порхающие как раненые желтоватые бабочки, бесстыдно задирал женские юбки и вырывал из рук зонты. Толкал в спины неповоротливых людей и зазывал с собой в сумасшедший дикий танец, зазывал оторваться от земли и лететь… лететь на свободу, свободу, свободу… плясать… кружиться… петь…
Мир менялся на глазах. Вакханалия звуков потрясала.