Как-то О. П. Хмара-Барщевская, ближайший друг поэта, мать Вали, просила сына отдать визит каким-то соседям. Валя был мальчик с характером.
— Не поеду, мама.
— Это неудобно, невежливо.
— Не поеду.
— Я пожалуюсь отцу.
— Жалуйся.
— Я напишу дедушке. Минута молчания.
— Ну что же, едешь?
— Еду.
Имя Анненского было для мальчика убедительнее просьб и угроз.
Анненский и сам любил внука. Вале Хмара-Барщевскому он посвятил несколько лучших стихотворений. Но, конечно, ближе всех поэту была мать его внука, О. П. Хмара-Барщевская. Многие, вероятно, помнят, с какой смелостью и энергией, вскоре после смерти Анненского, выступила она на защиту его Еврипида против поправок Ф. Зелинского. Пусть возражения Хмара-Барщевской местами менее убедительны, чем доводы Зелинского, но уже одна решимость ее вести полемику с знаменитым эллинистом показывает, как она чтила покойного поэта.
С черновиками Анненского в руках, вооружась греческо-русским словарем, она призвала себе на помощь все свои познания в языке и литературе Эллады, познания, приобретенные под руководством покойного родственника и поэта. Главный ее довод был — нельзя трогать, нельзя исправлять ничего из написанного Анненским. И если прав Зелинский, говоря, что Еврипид важнее переводчика, согласимся зато и с Хмара-Барщевской, что судить Анненского как обыкновенного переводчика нельзя.
Вспоминая Иннокентия Анненского, я вижу перед собой широкий и гладкий пруд царскосельского парка с орлом Екатерины, парящим на мраморном столпе между водой и небом. Я вижу посреди пруда яхту без парусов, уже снятых и спрятанных до весны, и среди желтых, красных и прозрачно-бледных осенних листьев вижу на той стороне пруда белые выступы дворца.
Высокий человек с острой бородкой, с высоким стоячим воротником и черным широким галстуком на шее и на груди обводит рассеянными глазами чудесный и грустный пейзаж осеннего парка.
Комиссия по сооружению памятника Пушкину поручила Анненскому выбрать, из стихов бывшего царскосельского лицеиста надпись для памятника. Анненский выбрал строчки:
Отечество Пушкина и его друзей-лицеистов стало отечеством Анненского. Царское Село и автор «Кипарисового ларца» сроднились.
Мне вспоминаются небольшие довольно дряхлые генеральские особнячки не там, где дворец и Лицей, а по другую сторону парка — среди огромных солдатских казарм и лавочек маленьких ремесленников, в так называемой Софии. В одном из таких особнячков, в квартире с темнотой по углам комнат жил Иннокентий Анненский с женой, сыном и невесткой.
Когда Хмара-Барщевские привели меня к поэту, я едва разглядел его в полумгле кабинета. Он поднялся мне навстречу, приветливо поздоровался и усадил против себя. Тогда только при свете лампы, затененной зеленым абажуром, я разглядел Анненского.
Бывший директор нашей гимназии, улыбаясь, спросил меня о своем преемнике Море.
— Очень он… строгий?
— Очень.
— И неприятный?
— Неприятный.
— А при мне все-таки хуже было?
Директорство Анненского кончилось до моего поступления в гимназию. Что было при нем, я знал только понаслышке. Мне в самом деле говорили, что было хуже, чем при Море — распущеннее, во всяком случае. Но ведь то директорство. А человека и поэта Анненского можно ли сравнить с Мором!
По молодости и наивности я все это, не стесняясь своего собеседника, с жаром ему высказал. Анненский отшутился и, увидев, вероятно, что я смущен, заговорил серьезно.
— Говорят, что вы любите Виргилия.
— Очень люблю.
Анненский задумался и стал говорить о Риме, о латинской поэзии. Вспоминая сейчас приблизительно то, что он говорил, я сознаю, что меня поразило не содержание беседы Анненского, которую я, вероятно, не мог еще оценить вполне, но тон беседы, необыкновенный для меня тон. Со мной, четырнадцатилетним гимназистом, Анненский говорил как с равным.
Это первое мое посещение поэта было, увы, последним. Анненский умер через короткое время.