Строчил он дней двенадцать кряду, не отрываясь, требуя всё новых и новых тетрадок, не обращая внимания на встревоженного сокамерника, забыв про баланду и пойло, строчил яро и бескомпромиссно, сгорая в творческом порыве снизошедшего вдохновения… На тринадцатый день Моня выдохся, рухнул на стопы исписанных тетрадей и замер. Санитары за ноги выволокли «международного террориста» из теплой уютной палаты и переволокли в холодный и сырой реанимационный карцер. Тетрадки отнесли профессору. Тот опытной рукой прямо поверх «моей борьбы» вывел свой диагноз: «вялотекущая шизофрения, осложненная манией зоологического антисемитизма и оголтелого шовинизма». На всякий случай созвали консилиум-тройку. И вынесли решение: «тридцать лет добровольного лечения в клинике особо-оздоровительного режима без права переписки». Это было гуманно и справедливо. В духе молодой россиянской демократии. Медсуд присяжных санитарок, учитывая молодость пациента и всю искренность его заблуждений, добавил к сроку ещё три года.
После недельной реанимации в карцере Моне прописали целебные вливания галоперидола. Огромную двухвёдерную капельницу подвесили почти над головой, уложили, стерильным пластырем примотали руки, ноги и голову к железной шконке. И открыли вентиль.
— Бомба! — еле слышно шептал Моня бледными губами. — Это она! Остановите её… падает, сука! Фартиг!!![65]
Он точно знал, что никакая это не капельница, а настоящая атомная бомба, что её сбросили на Хиросиму, но падает она почему-то на него, на Моню Гершензона, падает долго, но уверенно и неотвратимо… Потом он забыл, на кого падает бомба и как его зовут, ещё позже забыл про Хиросиму и Самсона Соломонова, потом ему стало мерещиться, что «Мою борьбу» написал вовсе не он, а кто-то другой, и ему показалось, что сознание уже начинает раздваиваться, потом вместо хиросимской бомбы он начал видеть розовый воздушный шарик и добрые лица врачей, которые улыбались ему ласково-ласково, как собственному сыну, и в этом не было ничего странного, он ведь и был их сыном и они сейчас принимали его роды, извлекая его из чьей-то утробы на добрый и весёлый розовый свет…
Пустых камер в новейшей оздоровительной лечебнице ФСГБ, что уходила вниз на тридцать четыре этажа прямо под Лубянку, не было. Её открыли совсем недавно, к очередному торжественному юбилею лучшего друга росси-янских беспризорников Зигизмонда Дзержизмундовича. Но страждущих накопилось немало. И отдельных палат на всех не хватало. Углублять подземный объект здравоохранения было опасно, этажом ниже проходила прямая ветка спецэтапирования неизлечимых больных на Соловки. Её приемный пункт размещался прямо под Соловецким камнем, только метров на четыреста ниже. Поэтому те, кто возлагал охапки цветов к поминальному валуну, знали, что делали.
— Господи, приими-и-и их души болезные в обители своя! — пели с чувством случайно уцелевшие наверху, у камня. Ставили свечи.
И Господь принимал. Внизу. Не без помощи лиц, уполномоченных на то соответствующими мандатами победившей р-р-револю…, пардон муа, молодой демократии.
Нехватка больниц, тюрем, лагерей, клиник и предварительных профилакториев вообще была острым гвоздём в лакированом штиблете генералмейстера Перекапутина. Запад отчислял на содержание этих учреждений сущие крохи, пять-шесть миллиардов евродолларов в год, их не хватало на оздоровление администрации гаранта, а тут ещё это народонаселение, что постоянно нуждалось в освобождении занятых им жилищ для мигрантов, возмещающих, по словам гаранта, естественную убыль убывающего народонаселения. Запад не понимал до конца всей важности и значимости этой глобальной проблемы, которую сам генеральный генералиссимус называл Великим переселением народонаселении.
Её вообще никто не понимал.
Прежде чем попасть в элитную спецлечебницу, Моня всласть помыкался по больничным распределителям и камерам предварительного лечения (КПЛ). Завсегдатаи и постояльцы в них сидели и лежали ушлые. Их тела и души лечили не один год, не через один оздоровительный этап прошли они. И не кляли судьбы, мирясь с её превратностями и закидонами.
— Это всё ништо, — говаривал Моне в приемном покое старый и тертый пациент-рецидивист Акакий Кумов, матёрый ходок по больничным зонам, — это всё благодатные места. Отсюда выбраться можно, как два пальца… А есть дыры гиблые и страшные, тьфу-тьфу-тьфу! пронеси Господи и нечистая сила! Про Спасо-Перовскую обитель не слыхал, паря?
Моня тряс головой. А может, она сама тряслась.