Блуждая посреди этого сумрачного леса, Моня узрел лучик света, пробившийся сквозь лохмато-пархато-мохнатые дебри, свисавшие мириадами перепутанных лиан-извилин в его страдающем мозгу. Не каждому дано видеть свет… но нет пророков в родном отечестве.
И вот Моня стоял с плакатом.
Теперь он ненавидел кукловодов.
Куклы-марионетки ненавидели его.
Это была сумеречная и бестолковая жизнь.
Я вышел из телецентра, когда Моню били ногами три каких-то демократа из Антифашистского комитета. Демократы имели богемный вид и явно шли с прямого эфира, где, как всегда, обличали «эту страну». Клочья изодранного плаката лежали рядом в кучах привычного московского мусора. Метрах в двадцати с наручниками в руках, ссутулившись и сдвинув шапку на затылок, стоял бугаистый мент. Он грыз семечки и ждал, пока Моню добьют, чтобы скрутить его и доставить в отделение.
Я и сам шёл с того же «прямого эфира», на который меня в очередной раз пригласили, но не пустили внутрь, на запись, зная, что я навряд ли буду хрюкать и лаять под их дудку. Эфир назывался «Культурной революцией», вёл его толстый и лысый, как скинхед, нарком культуры, а тема была такая: «Россиянская интеллигенция: говно или как?» Вечная актуальная тема.
По дороге я зашёл в редакцию «Русского дома», но и оттуда меня вытолкали взашей, как какого-нибудь анти-христа-басурмана, заявив, что эта передача для православных, а за мной числятся шесть монографий и два десятка статей по древнерусскому язычеству, а с язычниками им не по пути! В общем-то я не очень-то и напрашивался. Я никогда никуда не напрашиваюсь, это знали все в литературных, газетных и научных сферах, знали и тихо ненавидели за такое неслыханное вольнодумство… и тихо завидовали… что делать!
Плевать мне было на всех этих уродов.
Но Моню-мерзавца я по-своему любил.
И потому, выждав пару минут, я без лишних словопрений накостылял этим демократам. И пинками прогнал их прочь. Подошедшему бугаю-менту я сунул сотенную.
Но он даже не протянул руки за ней. Стоял с отвисшей челюстью и глазел на меня влюблёнными глазами.
— С этим сами разберёмся, — пояснил я, показывая носком ботинка на лежащего в мусоре избитого и несчастного Моню. Куртка на нём была хорошо истоптанна и мокра. Из носа сочилась густая вялая кровь.
— Да какие проблемы! — бугай тут же ухватил Моню за шкирку, приподнял его, даже отряхнул и цыкнул в набитое лицо, мол, не падать! стоять! И снова уставился на меня с обожанием. — А это правда вы…
— Я, правда, — пришлось сознаться мне. Я всегда требовал от издательств и редакций, чтоб они не печатали на обложках и переплётах моих фотографий. А они, сволочи, печатали и печатали.
— У и ты! А я, прям, балдею от ваших «Записок Воскресшего», и от «Западни» тоже! Пять раз перечитывал. Вот бы кино снять!
— Спасибо на добром слове, — ответил я. Пожал руку парню. Пожалел, что нет с собой книжки, подписать. Но он и так был рад. — С кино пока проблемы…
— Вон других по сто раз на день показывают, и фильмов стока… А вас и не увидишь!
— Ну, вот и увидели! — я махнул парню рукой. И повёл шатающегося Моню к машине, из которой настороженно выглядывал мой водитель. Он не очень уважал случайных попутчиков. Особенно шатающихся и мокрых.
— Ну, что, Моня, навесили? — спросил я, когда мы уселись на заднее сиденье. И не дождавшись ответа, изрёк: — Теперь с плакатами ходить неактуально, толку нет, дорогой! Теперь ежели плакат берут, так для того только, чтоб древко под рукой было, охерачить кого следует!
Но Моня оставался идеалистом. Он ещё верил, что с россиянским народонаселением можно работать.
За эту веру его и били. С каждым разом оставляя всё меньше мозгов.
Россияния просто лопалась от избытка талантов. В свободное время Перепутин любил сниматься в кино. В отечественное россиянское его не приглашали. И потому Перепутин навострял лыжи за океан, для встреч без галстуков, носков и прочего белья. Но сам всегда успевал вне протокола оторваться на денёк-другой от охранки. И тайком сняться в одном из голливудских фильмов.
В саквояжике, который все принимали за «ядерный чемоданчик», Перепутин возил большие накладные уши и длинный накладной нос. Попав на киношную студию, он тут же приклеивал их и немедленно входил в любимый образ. И миллионы детей и взрослых по всей планете просто хлопали от восторга и умиления в ладоши, когда на их экранах появлялся ушастый и носастый домовой с его милыми проделками и ужимками…
— Доби! Доби! — радостно скандировали они. — Доб-би!! А кто имел россиянское гражданское подданство, тут же бежали к избирательным урнам и вписывали любимого избранника Доби во все бюллетени.
А матёрый человечище росточком с трухлявый пень и плешивой головой-глыбищей всё мерил корявенькими шажками палату, теребил некогда рыжую, а ныне седую востренькую бородёнку, покусывал усики, погрызывал ноготки и твердил с истовостью пророка или апостола:
— Говно наша интеллигенция, говно… Патлатая седая старуха с базедовыми глазами сидела на корточках в углу камеры и жевала край халата.