Коробочка была закрыта. Сидя за столом под взглядами шестерых купцов, Константинова и Шамардина, Мурзин держал в руке коробочку, силился вспомнить и не мог — память скользила по всему тому, о чем рассказывали эти люди. Ей, бедной, не за что было зацепиться.
Пепеляев не вошел, а влетел в залу, за ним — дежурный по комендатуре, двое юнкеров и Милонова.
— Ну что?
Вопрос Пепеляева обращен был к Мурзину, но Шамардин, словно именно он играл здесь главную роль, успел ответить первым:
— Ищем, ваше превосходительство… Ищем!
Мурзин ничего не сказал.
— Встать, — велел ему Пепеляев.
Он встал, не выпуская из пальцев коробочку.
— Господа — а! — спохватившись, провозгласил дежурный по комендатуре.
Грибушин и Ольга Васильевна нехотя поднялись, прочие уже и так стояли.
— Садитесь, мадам, — сказал Пепеляев и снова повернулся к Мурзину. — Что, провели тебя Сил Силычи?
— Не меня одного.
— Ну, это мы еще посмотрим… Спрашиваю в последний раз, господа: где перстень?
— Скажу за всех, — ответил Грибушин. — Нам нечего добавить к тому, что мы уже сообщили вам и вашему помощнику…
Плавно округленные фразы, голос вкрадчивый и вместе с тем уверенный, барственное мановение большой белой руки. Пепеляев посмотрел на Сыкулева — младшего, который, как предполагал Грибушин, силой внушения соткал из воздуха перстень ценой в тридцать три тысячи рублей. Гипнотизер, борода веником, был красен, тяжело дышал и держался рукой за спинку стула. Господи, подумал Пепеляев, да такому и на трешку не соткать! Или Грибушин нарочно пускает пыль в глаза? Может быть, они с Сыкулевым — пара, при обыске передавали перстень друг другу?
А Константинов? Что за чушь с этими исчезающими бриллиантами? Кстати, ведь в прошлый раз его не обыскивали. Почему? Пройдохи под маской юродивых, вот уж поистине бедствие национального масштаба.
Грибушин продолжал рассуждать, и Пепеляев решил, что все, хватит ходить в дураках.
— Сейчас вы все подвергнетесь повторному обыску, — объявил он. — Мадам, прошу пройти в ту комнату.
Поведя плечиком, Ольга Васильевна пошла, куда было велено. Милонова последовала за ней.
— Прошу раздеваться, — сказал Пепеляев, когда за женщинами закрылась дверь.
— Что значит раздеваться? — спросил Каменский.
— То и значит, — объяснил Пепеляев. Раздеваться. Снять с себя одежду.
— Как? — поразился Каменский. — Прямо здесь, при всех?
— Надеюсь, вы шутите, — сказал Грибушин.
— Не более, чем вы.
— Я не стану, — плачущим голосом заявил Каменский. — Пожалуйста, обыскивайте по одному там. — Он кивнул на дверь комнатушки, куда ушли Милонова с Ольгой Васильевной. — А здесь я не стану. Мы не арестанты, чтобы раздеваться друг при друге.
— Чего канючишь? — спросил у него Сыкулев — младший. — Небось рыльце в пуху? У кого совесть чиста, тот всегда готов. — И начал, скинув шубу, разоблачаться с неожиданной для его сложения быстротой.
Остальные не шевелились.
У Пепеляева дернулась верхняя губа.
— Всем снять обувь и раздеться до белья! Одежду для осмотра передавать им. — Он указал на свою свиту, которая стала расползаться по комнате.
— А наша честь? — выкрикнул Каменский.
— Честь? Да какая у вас честь? Лучше не вынуждайте меня прибегать к силе. Я жду!
— Господин генерал, — бросился к нему Константинов. — Это невозможно. Умоляю вас, остановитесь! Такое унижение. Как мы все потом будем смотреть в глаза друг другу?
— И вы тоже раздевайтесь, — приказал Пепеляев.
— Я? — не поверил Константинов. — Вы мне говорите?
Калмыков и Фонштейн уже расстегивали пуговицы. Один
юнкер подошел к Грибушину, другой — к Сыкулеву — младшему, дежурный по комендатуре — к Каменскому, который вздохнул и повиновался. Но Грибушин, отпихнув подошедшего юнкера, закричал:
— Не прикасайтесь ко мне!
Смирился он лишь после того, как Пепеляев с перекошенным лицом выхватил револьвер.
— Прошу вас, не надо, — шептал Константинов, с которого Шамардин грубо стаскивал пиджак: раздевал с удовольствием, наслаждаясь вновь обретенными полномочиями, ловко поворачивал туда — сюда, покрикивал.
Мурзин видел глаза Шамардина — серо — голубые, пустенькие, как бы и твердые, но в то же время смотрящие в никуда, причем всегда одинаковые, не меняющие своего выражения ни в гневе, ни в радости. Такие глаза бывают у стрелков — асов, молодых честолюбцев и застарелых пьяниц, и Мурзин припомнил Гнеточкина: что он там кричал, по — петушиному хлопая себя по бедрам? Какая душа? Почему по глазам, да еще сквозь грязное стекло видно, что у Шамардина ее нет? И если в самом деле нет ее, то что для Гнеточкина душа — жажда справедливости только? Или еще и любовь? И верность? Но ведь не побежишь, не спросишь.