— Я не согласна с тем, что лучшие, бессмертные произведения живописи, скульптуры, любого видаискусства обычно сосредоточиваются в музеях Москвы, в крупнейших городах. Это неверно. Возьмите наш Крутоярск, замечательное помещение музея, а по содержанию — бедненький. Что в нем? Раз, два — и обчелся. Я бы всю бухарцевскую коллекцию подарила Крутоярску. Тот, кто любит древнюю славянскую живопись, любит и разбирается в иконах, пусть к нам едет. Чем мы хуже?!
— А у входа в зал, где будет размещена бухарцевская коллекция, отцы города повесят ваш портрет и мемориальную доску — дар Анастасии Колтуновой.
Настя вздернула подбородок.
— И очень хорошо. Хотя, откровенно, я бы предпочла, чтобы мой портрет висел в фойе Крутоярского драматического театра.
Разговор подходил к концу. Я все ждал, что Федор Георгиевич что-нибудь поручит Насте. Скажем, не впускать в квартиру посторонних, проверить запоры, даст какие-нибудь задания по части Орлова. Ведь нам с Орловым так и не пришлось ни познакомиться, ни поговорить. К моему удивлению, Гончаров передумал встречаться с ним в Доме творчества. Посчитал эту встречу преждевременной. Ему, конечно, виднее. Федор Георгиевич тогда интересовался такими мелочами, как хранение ключей от Дома творчества, есть ли сторож, где он находится, кто дает Дому творчества фильмы и на какой срок. И даже состоянием огнетушителей в аппаратной.
По всем этим вопросам ответ держал заместитель директора, немного суетливый, но в общем славный малый.
Гончаров представил нас как общественную комиссию по пожарной безопасности. По-моему, таких комиссий вообще не существует, но заместитель директора Дома творчества поверил. Мне кажется, что, если бы Федор Георгиевич назвал нас инструкторами по обучению верховой езде, мы бы тоже получили нужную информацию. Удивительно добродушным и доверчивым товарищем оказался заместитель директора.
Итак, никаких поручений Федор Георгиевич Насте не дал. На прощание поблагодарил ее за гостеприимство и добрый разговор, пожелал успеха на театральном поприще и попросил никому и ни при каких обстоятельствах о сегодняшней встрече не рассказывать. Подписки не взял.
…Мы выбрались из театрального училища поздно вечером. Маленький, затихший переулок готовился ко сну. В освещенных, но еще не зашторенных окнах домов мелькали темные силуэты людей. Вокруг, рядом с нами, шла приглушенная приближающейся ночью чужая жизнь.
Федор Георгиевич взял меня под руку, некоторое время молчал, потом спросил:
— О чем думаете?
— Вы удивитесь, — признался я. — Я вспомнил превосходный роман Моэма «Луна и грош». Читали?
— Нет.
— Обязательно прочтите…
— О чем он?
— Об извечном конфликте таланта и денег, высокого искусства и низких страстей.
— Нечто похожее очень давно я читал у Лавренева в его «Гравюре на дереве».
— Да, темы в какой-то мере сходны…
— Но почему извечный конфликт? Не согласен. В буржуазном обществе — да. Там искусство продается и покупается, но у нас…
— А бухарцевская ситуация! Разве здесь не может быть попытки превратить шедевры искусства в товар?
— Может, если из-за некоторых несовершенств в нашем наследственном праве они попадут в руки рвача и дельца.
Я молча пожал плечами.
— «Души великие порывы…» — продекламировал Гончаров. — А вот я человек конкретных действий, и поэтому мысли у меня весьма конкретные. Знаете, о чем я сейчас подумал? О поездке на пятьдесят третий километр.
Глава IV
НА ДАЧЕ
Прошло три дня после нашего посещения театрального училища. Гончаров не звонил, не давал знать о себе, и я загрустил. Мне стало казаться, что полковник милиции не усмотрел ничего интересного, ничего серьезного в деле Бухарцевой, в людях, которые ее окружают, и занялся более серьезными делами. Потом я подумал, что он нашел какие-то новые ходы, вскрыл новые обстоятельства и ему просто не до меня. А вероятнее всего, по оперативным соображениям Федор Георгиевич должен бы выключить из разработки стороннего человека, каким я, к сожалению, являлся. Всякое могло случиться. В общем я начал жалеть об отвергнутой Лузе, о непойманных язях и щуках.
Зачехленное ружье, спиннинг и удочки, сложенные в углу, с укоризной поглядывали на меня, словно порывались сказать: «Эх, друг! Сменил нас, а на что, и сам толком не знаешь…»
И вдруг!
Рано утром на четвертый день Федор Георгиевич объявился собственной персоной. Он пришел в светлом чесучовом костюме, в сандалетах, в кремовом берете, лихо сдвинутом набок, с толстенной палкой — гроза собакам, всем своим видом напоминая бывалого преуспевающего пенсионера, энтузиаста плодоносящих деревьев, знатока по консервированию овощей и фруктов.