В личном плане, на посту связного между еврейским движением и западными журналистами, я надеялся доказать властям, что я не успокоюсь, и меня, следовательно, надо либо сажать, либо отпустить.
Факт моего отъезда подтверждает правильность этого рискованного расчета. А мое нынешнее видение характера и пружин третьей эмиграции говорит мне, что это — ерунда.
Тогда я верил, что удачное сочетание некоторой известности на Западе с невыносимостью для властей внутри России должно принести мне свободу.
Уезжая, я передал все дела и связи с журналистами двум энергичным молодым людям: биохимику Александру Гольдфарбу и филологу Владимиру Козловскому. Напутствовал их действовать осмотрительно, но вызывающе. Оба выехали. Гольдфарб работает в институте Вейцмана в Израиле, Козловский преподает в университете в США. Оба, уезжая, передали все дела и связи вместе с напутствиями и рекомендациями Анатолию Щаранскому. Он,
Пойди, угадай!
А кричать все-таки нужно. И отравлять существование властям.
Я полагал, вслед за маркизом де Кюстином, что «когда солнце гласности взойдет, наконец, над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется».
«Солнце гласности» я поднять раньше времени не рассчитывал, но хотел кое-что подсветить карманным фонариком.
Словно заглянув в наши дни, проницательный маркиз писал в продолжение вышеприведенной фразы: «Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда, наконец, истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение».
Безобразия не поверженного, а существующего ныне режима, который почему-то мнят изменившимся, тоже мало кого волнуют.
Сначала это коробило, потом я понял, что обижаться нечего, а надо считаться с фактами. Постоянное общение с западными журналистами подготовило меня к жизни вне России, облегчило понимание различий в видении окружающего мира.
24. Отъезд или петля?
...Приближалась годовщина дня, когда у нас отобрали визы. Мы с женой решили в этот день покончить с собой. Причем так, чтобы это не прошло незамеченным. С несколькими людьми мы об этом говорили.
И тогда, как будто случайно, в очереди в гастрономе рядом с женой оказалась Эвелина Фишер. Подошла и встала рядом. На вопрос, как дела, жена разрыдалась. Они отошли в сторону. Жена сказала о нашем решении: «Нам нечего терять, а выносить больше нет сил». Эвелина запричитала, что это безумие. Жена повторила: «Мы все поставили на карту, терять нам нечего, назад не вернемся. Не отпустят — сделаем на прощанье, что сможем!»
Через несколько дней пришла открытка от Елены Степановны Фишер (телефон у нас уже отключили). Она звала меня приехать к ним на дачу.
Отправляясь в этот так хорошо знакомый мне дом, я опасался встретить там кого-нибудь из Виллиной «конторы» и собирался в таком случае сразу уехать. В то, что Елена Степановна хотела поговорить со мной просто, «как со старым другом Вилли», я не верил.
Никого из коллег Вилли у Фишеров, однако, не было. Мать и дочь были одни.
Зачем же в абсолютно пустом доме понадобилось уводить меня на второй этаж в комнату Вилли, откуда теперь убраны картины и книги? Было удобнее говорить внизу, в столовой-гостиной. Никто не мог прийти неожиданно — когда у Фишеров открывали калитку, начинал звонить звонок.
Я подсознательно отметил поспешный уход домработницы, старухи Фени, при моем появлении. Отметил и то, что в комнатке второго этажа, где всегда был один стул — стул самого Вилли — и один табурет, стояли на этот раз кресло и два мягких стула.
Комната после смерти хозяина была заброшена. Меня слишком уж нарочито усадили в кресло.
Я не стал шастать глазами вокруг, ища микрофон, записывающие или передающие устройства. Это было не нужно. Я знал, что каждое мое слово либо передается «куда следует» и разговор подслушивают, либо записывают, чтобы прослушать позже.
Никогда в жизни я не был так собран и напряжен. В душе появилась надежда — кажется, упрямство мое сработало!
Тон мой был решительным, но не агрессивным. Я не пугаю, не блефую. Но принял решение и исполню, что задумал.
И еще одно. Я — друг Вилли, я — друг дома, но — без вызова и сведения счетов — я знаю, что мать и дочь сыграли в моей жизни неприглядную роль и обязаны исправить то, что натворили. Этот разговор — не начало переговоров, а последняя встреча перед отъездом или смертью.
А уехать я хочу из верности правильно или неправильно принятому решению. Да хотя бы из простого упорства. Это вопрос самоуважения и принципа, и потому я не уступлю. То же касается моей жены. Ни о каких переговорах не может быть речи.