23 октября в тайне от всех из монастыря уехали дьяк Меншик-Путятин и постельничий Мансуров. Через три дня они возвратились с завещанием, составленным великим князем несколько лет назад, и духовной грамотой его отца Ивана Васильевича.
Больной повелел прежнее завещание сжечь и принялся обдумывать новое. В полдень он приказал собрать в опочивальне ближайших сподвижников. Когда они чинно расселись вдоль стен, государь с печалью и кротостью оглядел всех. Подолгу задерживая взгляд на каждом, как бы спросил одного за другим, чего ждать от вас государству моему, на кого я оставляю державу и сына с женой? Вопрошая каждого взором, посмотрел в очи Ивану Юрьевичу Шигоне-Поджогину и дьяку Григорию Никитичу Меншику-Путятину, с которыми сам-третий почти всегда решал наиважнейшие дела. И взглянул на племянника своего Дмитрия Бельского — единственного кровного сородича среди всех собравшихся здесь, и на князей Шуйского и Кубенского, но дольше всех, как бы пытаясь прочесть нечто сокровенное, глядел он в глаза Михаилу Львовичу.
Во взоре каждого читалось одно и то же: скорбь по недужному и обещание — «Не сомневайся, государь, верь мне. Буду державе и сыну твоему твердокаменной опорой и нерушимой стеной».
И вдруг тихо растворилась дверь опочивальни и на пороге появился брат государя, князь Юрий Дмитревский.
«Кто впустил?!» — хотел взорваться Василий Иванович, но сдержался, подумав: «Какой же слуга посмеет не пустить брата к брату, даже если и получил наказ не впускать никого».
Юрий стоял на пороге, не смея без приглашения пройти в горницу, а Василий Иванович молчал, с упорством пристально глядя в глаза брату. И хорошо видел — нет в братском взоре ни скорби, ни клятвы на верность. Есть одно нескрываемое любопытство: так ли плох старший брат, как доносили о том приспешники.
«Почуял ворон, что запахло мертвечиной», — подумал Василий Иванович и, вспомнив прежние обиды, нанесенные Юрием, а особо отсутствие брата на крестинах младенца Ивана, сказал презрительно:
— Кто звал тебя сюда? — И, не дожидаясь ответа, надрывно крикнул: — Не надобен мне еси, езжай к себе!
Юрий раздул ноздри, тяжко задышал и, уходя, хлопнул дверью так, будто избу хотел завалить.
Василий, словно не было здесь только что брата, проговорил негромко и ровно:
— Царство мое завещаю я сыну, Ивану. А ты, — обратился великий князь к дьяку Меншику-Путятину, который записывал государев наказ, — все, что тебе скажу, пропиши достойно: «Мы, великий князь Владимирский и прочая, и прочая», а ежели что в титуле пропустишь, то, перебеляючи, попригожу вставишь.
Василий помолчал немного и медленно, чтобы дьяк поспевал записывать, продолжал:
— Приказываю вам, бояре, и своих сестричей: князя Дмитрия Федоровича Бельского с братнею и князя Михаила Львовича Глинского, занеже князь Михайла по жене моей родня мне. Они будут сына моего беречь и тела свои за него дадут на раздробление.
Государь повернулся на бок.
Шигона и князь Иван Кубенский — тотчас же подбежали к постели.
— Посадите меня.
Сидя в подушках, голосом грозным, как прежде, сказал, отчеканивая каждое слово:
— И чтоб все вы всегда держались сообща и государственные дела вершили вместе.
Затем, так же тихо, как и сначала, Василий Иванович продолжал:
— Младшему сыну, Юрию, оставляю я Углич. А брату моему Андрею Ивановичу в прибавку к тем вотчинам, что ныне за ним, даю я город Волоколамск.
Больной сполз с подушек, велел стереть ему пот с лица и совсем устало заключил:
— Идите с Богом все. Оставьте меня одного.
Через полмесяца больному стало совсем плохо. Его уложили в большой рыдван, а вместе с ним поехали недавно появившийся при царе лекарь Ян, дьяк Путятин и Шигона. Большой государев поезд двинулся к Москве. Глинский взял с собою в крытую повозку Булева и Теофила. Из-за того, что Николаю снова разломило поясницу и надобно было беречься застуды, князь и его посадил в карету.
Ехали в скорбном молчании. Если лекари изредка перебрасывались двумя-тремя фразами, то Михаил Львович словно онемел. Нагнув голову, закрыл глаза, но видно было — не дремал, а о чем-то неотступно думал. Молчал и Николай.
21 ноября остановились в виду Москвы на высокой горе, в сельце Воробьеве. Дали государю отлежаться в покое. Когда через двое суток, перед самыми сумерками, вынесли недужного к рыдвану, Булев тихо проговорил, обращаясь к Теофилу по-немецки:
— Сердце иссыхает, когда вижу все это. Я ведь Василия Ивановича еще отроком пестовал, в дом царский входил, как в свой, и не было у него от меня никаких тайн.
И тут Николай вспомнил: тайник в Мономаховом доме в Смоленске, доверительную беседу двух послов и каверзный тон барона Герберштейна: «Подождите, граф, я расскажу вам нечто прелюбопытное, о чем узнал из письма моего агента, вхожего в семью князя Василия и знающего все его тайны».
«Булев!» — ахнул Николай, стоявший рядом, и даже вздрогнул.
— Чего это ты? — спросил старый лекарь.
— Корчи, проклятые, опять в поясницу вступают, — соврал Волчонок и для убедительности скривился.
— Приедем в Москву — долечимся, — обнадежил его Булев.