Отслужив молебен у воды, пошли праздновать. Веселье гудело по всему городу и даже выплескивалось за его пределы. Веселились не только в замке и на площади у собора на Владычье. Ряженые парни и молодайки, пунцовые от мороза ребятишки плясали и играли и в княжеской дуброве, и вокруг загородного дворца Глинских, что стоял на третьем холме в версте от Турова. Особенно веселились в княжеской дуброве: и лес в ней был отменно красив, и в загонах бродили медведи, лоси, туры, а меж дерев стояли железные клетки, а в клетках суетились и волки, и белки, и лисицы, ну а уж зайцев, барсуков, бобров и прочей мелкой живности было не перечесть.
Михаил Львович на площади у церковной паперти вместе со всеми выкушал чарку медовухи и, низко поклонившись обществу, пеший пошел к себе на двор. Рядом, прихрамывая, поспешал белоглазый немец Христофор. За ними степенно и важно двинулись другие гости: князья Иван Озерецкий, Михаил Гагин, Жижемские Дмитрий и Василий да дворяне полсотни.
Все расселись за столы, в самой большой горнице стало тесно, Михаил Львович гостей обласкивал взором, привечал учтивою речью. Пока мало выпили, рассказывал о юности своей, о дальних странствиях по Гишпании, по Франкской земле, о житье-бытье в Болонье, Риме, в иных городах и землях. О многом рассказывал, однако и тут о перемене веры словом не обмолвился. Об обидах своих, о делах речей не вел и других тотчас на иные разговоры переводил, если кто о таком что-либо пытался помянуть.
— Сегодня праздник, други мои, пейте, гуляйте, думайте о хорошем — веселая дума осветляет сердце.
А сам — и за столом, и после застолья — с каждым сам-друг не по одному разу переговорил, и как-то так вышло, что хоть и не держал возле себя князь никого — никто со двора его не съезжал: жили и два дня, и три, и четыре.
Собирались с утра, сидели за столом дотемна, и уж каждый перед всеми — за четыре-то дня — все, что было на сердце, сумел не раз до донышка высказать. Получилось за разговором, что люди все разные — и возрастом, и достатком, и званием, а есть у всех одно общее — обида на панов-католиков и на католика короля, что позастили православным все пути-дороги и нет им в Великом княжестве из-за веры их и из-за русского православного происхождения никакого хода.
И совпало так, что утром 20 января, как раз в тот день, когда на голову Сигизмунда была возложена корона Польши, друзья Михаила Львовича решили, что польского трона для Сигизмунда Казимировича вполне довольно, а на литовский трон может найтись и более достойный претендент. Глинский молчал, подперев щеку рукой. Весь этот день разговор за столом только и шел что о нынешнем короле и о королях минувших. Как и всегда, нынешний король был, по мнению собравшихся, намного хуже своих предшественников, хотя, видит Бог, и среди тех, кто был до него, всякие попадались — и грозные, и свирепые, и глупые, и жадные. Но жадный, хотя, кроме того, был и глуп, однако же свирепостью превосходил всех, а другой — глупый, хотя и расточителен, но зато уж грозен, как никто. Все выдающееся, хотя бы и уродливое, низким душам во все времена весьма нравилось.
Сигизмунд же пока что особой свирепости не проявил и щедрости большой не выказал. Да и откуда она могла у Сигизмунда проявиться, когда он еще два года назад ходил в штопаных чулках и мечтал о приглашении на обед?
— Александр Казимирович, — сказал князь Дмитрий Жижемский, — ничего без совета с народом не делал.
Гости поглядели на Михаила Львовича. Глинский, опечалив очи, согласно кивнул: так-де и было — ничего без совета с народом, со мною то есть, что, конечно, одно и то же, не делал.
— А ведь недаром говорится, — продолжал князь Дмитрий, — «царь думает, а народ ведает». Только Сигизмунду о том, что мы, народ, ведаем, зачем знать?
— Много нагрешил Сигизмунд супротив нас, ох много! — вторил преосвященный отец Власий, обедавший у Михаила Львовича вместе со всеми. — А ведь сказано: «Народ согрешит — царь умолит, царь согрешит — народ не умолит». Только забыл Сигизмунд, что и он под Небесным Царем ходит!
После этого заговорили все враз, каждый хотел свою боль и свою правду высказать раньше другого и так, чтоб все услышали.
Шляйниц, сидя на противоположном от Михаила Львовича конце стола, поглядывая по сторонам, хотя и помалкивал, однако же ко всему прислушивался и на ус мотал.
Выбрав подходящую минуту, когда застолье утихло, проговорил печально и смиренно:
— Позвольте, господа честные, и мне слово молвить.
Гости, зная, сколь близок немец к Михаилу Львовичу, враз замолчали.
— Я, господа, чужой человек, из земли Саксония. Я много ездил, господа, много видел. Видел разный страна, разный городы, разный народы. Смотрел, как живут. Рассказывал, как живут православные люди в Польском королевстве и литовском княжестве. Говорил, обижают русских, обижают белорусов — многие не верить мне: «Так не может быть, Христофор. Белые русы есть храбрые и смелые люди, они не будут терпеть такая обида». Я говорил: «Я есть чужой человек, я и сам не могу понимать, почему все они это терпят?»