Незаметно для себя она оставила в покое гомункула, обнаружила, что таскает за ухо кофейную чашку и что уже депрессивно высказалась и про свое оккульттрегерское напрасное дело, и про город, которому, возможно, следует исчезнуть, потому что нет толку в этих одинаковых домах, административных зданиях, скрывающих убожество под сайдингом, дорогах, которые как ни ремонтируют, а они все равно выглядят будто погрызенные бобрами. Что сколько ни вливай в город тепла, а никуда не деваются покосившиеся заборы, грязь весной и осенью, два рекламных щита в центре с выцветшими ободранными плакатами пятилетней выдержки (один – с утекшим в областной центр депутатом, показывающим большой палец, второй – анонс жилого комплекса, чьи цементные скелеты до сих пор возвышались над частным сектором юго-восточной окраины города).
Много еще чего она сказала в таком ключе, но когда подняла глаза, то увидела, что Надя смотрит на нее и улыбается, не скрывая восторга. Прасковья покосилась на гомункула, но и он, казалось, улыбался, но не потому, что ему было весело, а по той простой причине, что в нынешнем воплощении лицо у него было озорное по умолчанию.
– Одно и то же, – пояснила Надя свою улыбку. – И безнадежнее были времена. Не знаю, может, у тебя много что вытеснилось из памяти и я много что подзабыла, но сорок второй год – извини. Неужели сейчас хуже, чем тогда?
Прасковья сделала вид, что не поняла, о чем это Надя, а та явно намекала на какого-то знакомого демона, который играл в жизни Прасковьи какую-то важную роль. Возможно, Прасковья даже была в него влюблена, потому что до сих пор ощущала боль потери, когда в памяти возникало одно из оставшихся от него воспоминаний, в котором он легкомысленно с ней пререкался: «Парашенька, милая, давай ты не будешь беспокоиться. С точки зрения смертных, мои поступки выглядят рискованно, с этим спорить не буду. Но пойми меня. Это я должен вызывать у людей зависть и восхищение. Но сейчас я испытываю все это по отношению к людям, которые безоглядно жертвуют своими единственными жизнями. Я никогда не смогу сделать больше, чем они, потому что этот смертный ужас бесами непостижим. Да и в конце концов, я вообще-то Античность прожил и Средневековье, хотя говорю это – и сам себе не верю. Что мне сделают эти смешные младенцы в серых костюмчиках? Черепа и кости, молнии, свастики – это даже смешно, им нужно разнообразить декоративные элементы еще чем-нибудь, а то это уже становится скучно. А я вывезу еще нескольких военнопленных из лагеря, и еще, и еще, потому что останавливаться нельзя, нужно как-то их переупрямить, этих серых человечков».
Когда, бывало, совпадали в Прасковье припадок самоуничижения и это воспоминание, она с мазохистским удовольствием, как пластинку, проигрывала в себе одну мысль: «Замечательная ты баба, Параша. Черт обратно в ад от тебя сбежал».
– …Ну так разве хуже? – переспросила Надя.
– Да не хуже, не хуже, – сварливо согласилась Прасковья. – Только все равно опасно, что ты каждый раз со мной таскаешься. Муть – не человек, цацкаться с тобой не будет, отвинтит тебе голову когда-нибудь, а мне потом страдать.
– Это лучше, чем если она тебе голову отвинтит, я даже помнить не буду, что ты когда-то была. Наверняка вас раньше больше жило в городе, а сейчас всего две.
– М? – обратилась Надя к гомункулу. – Что скажешь? Ты-то должен все помнить?
Она не поленилась приподняться, перегнуться через стол, чтобы потрепать гомункула по голове:
– Ходячая ты БСЭ.
– Были, да, – подтвердил гомункул. – Но в тысяча девятьсот девяносто восьмом в городе поднялась тройная муть: киллер, котлован на окраине и…
– …и стая дворняг! – перебили его Надя и Прасковья хором.
– Ну вот, – оглядел гомункул подруг. – Светлана, Лидия была. И не стало их.
И Прасковья, и Надя знали, что просить гомункула вернуть воспоминания об ушедших оккульттрегерах бесполезно – все равно что уговаривать радиоточку снова зачитать новости или требовать у старого телевизора, чтобы он по новой выступил с пропущенной передачей. При всей видимой одушевленности гомункул не жил, а делал что-то другое, что можно было назвать, наверно, осуществлением процесса жизнедеятельности, техническим переживанием человеческих чувств. Прасковья знала, что большую часть времени гомункул обитает сразу в двух головах, в ее и в своей, по работе может заглядывать и в другие. Сама она, когда была такая необходимость, входила в соприкосновение с его разумом и поражалась тому, как он делит на фрагменты каждое впечатление, сколько звуков, слов, оттенков, мимоходом даже не замечаемых Прасковьей среди обыденности, он запасает в ячейках своей памяти, а затем с легкостью собирает в нужный эпизод.