– Смотри-смотри-смотри, – защебетала она, – в прошлый раз тебя это очень поразило, когда мы тут кругами катались, ты тут…
– Погоди, Надюш, – прервала ее Прасковья и выключила радио. – Заглуши машину, пожалуйста. Может, сегодня успели, может, музыку слышно.
В подступившей темноте особенно заметно блестели в звездном свете снежные обочины, среди черневших слева домов и деревьев стала видна красно-белая вывеска магазина «Красное и белое». Справа стояли приземистые, неисчислимые без света длинные бараки гаражного кооператива, именно оттуда доносился не звук, а ощущение басов автомобильной аудиосистемы.
Надя прошептала несколько слов так тихо, что лишь по щелчку ее языка, который подразумевал звук «л»; по следующему «х», похожему на выдох, которым нежно греют чужие замерзшие пальцы, но не для того, чтобы по-настоящему согреть, а скорее для того, чтобы изобразить нежность; по мягкому «т» и следующему за ним мягким «п» Прасковья угадала фразу: «Ну и слух у тебя».
– А чё шепотом-то? – спросила Прасковья, не замечая, что и сама шепчет.
Гомункул, опередив мысль Прасковьи, щелкнул застежкой ремня безопасности, уверенно открыл дверь, выпрыгнул наружу, покуда Прасковья натягивала шапку, поправляла шарф, надевала рукавицы. «Еще губы начни красить», – подумала с иронией, чтобы подбодрить себя, поскольку, помимо любопытства и азарта, ощущала и страх, который подкатывал под сердце, а то, в свою очередь, толкалось где-то в горле.
Именно по причине страха она сказала гомункулу, вылезая на холод (а ветер этого холода был какой-то особенный рядом с мутью, от него шел запах инея и льда оттаивающей морозильной камеры):
– Раз уж все равно у меня в голове, мог бы как-нибудь, я не знаю…
Гомункул, как и всегда в таких случаях, если Прасковья высказывала претензию, что он не помогает ей побороть страх, спокойно ответил:
– Так я уже.
Прасковья быстро зашагала к гаражам, освещая себе путь телефонным фонариком, гомункул засеменил за ней. «Интересно, кто Наде стуканул про машину? Кому тут в этой глуши из кирпичей и железных ворот музыка помешала?» – подумала Прасковья, чтобы слегка отвлечься. Затем, чтобы опять же успокоить себя, стала вспоминать, как звали машину-убийцу в романе Стивена Кинга, но в голову, кроме имени Кэрри, ничего не приходило, несколько раз Прасковья споткнулась, потому что шевелящаяся в контрастном свете фонарика грунтовка, скупо осыпанная щебнем, обманчиво выдавала углубления за выпуклости и наоборот.
И вот в конце одной из просек между двумя рядами гаражей Прасковья увидела светящуюся автомобильную фару ближнего света – эта светила постоянно, вторая, более тусклая, подмигивала в такт ударам аудиосистемы. Мелодия была неразличима за дребезжанием автомобильного корпуса.
Будто загипнотизированная, Прасковья, ни секунды не раздумывая, пошла навстречу этим полутора фарам, хотя гомункул зачем-то и ухватил ее за рукав, под шапкой вдруг стал не пот, а пар, такой, будто не голова была у Прасковьи, а чайник, а шапка – чехол для чайника, как в старые времена. Прасковья почувствовала, как скользко у нее между лопаток от пота. Она увидела елочку ароматизатора в салоне, протертые серые чехлы для сидений, сделанные как будто из ткани для полицейских рубашек, холодную аптечку в багажнике, ледяную запаску, чуть ли не покрытые инеем инструменты, услышала сквозь басы песню Михаила Круга и Вики Цыгановой «Приходите в мой дом», и Прасковье захотелось коснуться капота дурацкого малинового автомобиля, чем-то похожего на зубило. Как зачарованная, Прасковья двигалась на свет фары. Но дорога, раскрашенная в цвета черепаховой кошки или пестрой бордер-колли, в очередной раз подвела ее: темнота, выглядевшая ровной в том месте, где ступала Прасковья, оказалась надкусанной шинами колеей, Прасковья упала, а машина, будто напуганная, попятилась в темноту, плавно, будто кулисой, закрылась тишиной и мраком. Пропала.
– Блядь! – с досадой прошептала Прасковья, не чувствуя боли от ушиба левой половины тела, словно она не упала, а прочитала о падении в книге или подсмотрела в фильме. – Сука!
При этом она чувствовала облегчение. Она была уверена, что будь вся эта муть сильнее нее, то накинулась бы, поглотила ее этими басами, этой глупой музыкой, этими одной с половиной фарой, качающейся над лобовым стеклом елочкой, серыми мышиными сиденьями, черствыми от старости резиновыми ковриками.
Подступил гомункул, протянул рукавичную руку, которую Прасковья с досадой оттолкнула, сама поднялась сначала на локоть, затем на четвереньки, все еще поглядывая в ту сторону, где полминуты назад стояла несчастная «девятка», словно в надежде, что муть не исчезла насовсем. Но тут Прасковью и гомункула осветили фары Надиного автомобиля, и Прасковья поняла, что на сегодня все кончено.