Теперь-то мы знаем, что и в 1921 году, и в 33-м голод нам устроили большевички в кожаных тужурках, народ вымаривали – вот как и теперь хотят, чтобы нас, русских, было мало. Но тогда-то… Ленин был для нас кумиром, почти Богом, а пламенных революционеров мы чтили, как наши отцы и деды чтили святых. Народ доверчив, как дитя малое. Ему сказали, что Ленин наш отец родной – мы и поверили. А этот отец говорил, что пролетариату нечего терять, кроме собственных цепей, – мы и в это поверили. А что у этого же пролетариата, кроме цепей, была еще и Родина, и род, его породивший, и могилы предков – ну, это как-то отпало само собой. Нет Родины – и все тут. Об этом же вроде бы и Карл Маркс, мудрец всех времен и народов, сказал, а если уж Карл Маркс… так уж тут цепляться за Родину, и за могилы предков…
Верили во все это и тогда, когда от голода падали на улице и тихо без стона и жалоб умирали. В 1933-м будто бы на одной только Украине вымерло шесть миллионов человек, а у нас в России сколько полегло? Никто не считал. Русских много. Зачем их считать.
В Поволжье голод был особенно свирепым. Сталинград – центр Поволжья.
В квартиру позвонили. Кто бы это – в такой неурочный час?
Открываю дверь: Михаил Меерсон.
– Миша? Это ты?…
– Прости. Стиснуло сердце – дай валокордин, а лучше – нитроглицерин.
Взял его за руку, провел на кухню. Он бросил под язык две таблетки нитроглицерина.
– Целых две таблетки! Я и одну-то принимать боюсь. Голова от него болит.
– Да, в мозгу у нас много мельчайших сосудов – они не любят вторжений, да еще таких сильных средств, но мне надо помочь сердцу. Тут как и во всем: одно лечит, другое калечит. В конце концов, от инфаркта убегу, а на инсульт нарвусь.
– Заметил я, ты много теперь говоришь о болезнях.
Миша вскинулся:
– Хо! А о чем же я буду говорить, если везде болит! Тебе хорошо: на озеро гулять ходишь, пожрать как следует можешь, выпить. Вот и сейчас: из гостей пришел, а ни в одном глазу, и рожа красная, как у младенца.
– Я не пью. Пора бы тебе знать это.
– Он не пьет! Ты эту пулю заливаешь всем уж лет тридцать. В Москве еще жил – на даче у тебя был в писательском поселке; так ты и там всех дурачил. Не пьешь. Да кто же тебе и поверит, что ты и вино и водку не пьешь! Вот сейчас в гостях был, Новый год встречали – так что же ты, и бокал шампанского не выпил? И Люша твоя – тоже не выпила?
– Не пьем мы с ней, Миша. Совсем не пьем.
Михаил махнул рукой и отвернулся. Смотрел в окно, в ночь – на тот участок Удельного парка, где теннисный корт прозрачным забором огорожен. Раньше зимой поле корта заливалось водой, под звездным небом блестел огромный квадрат льда и на нем по углам и посредине отражались огни фонарей, и в новогодние ночи до утра кипел нарядный хоровод молодых людей, хлопали пробки шампанского… – теперь корт покрыт снегом и фонари не горят; новая демократическая власть и этот уголок жизни прихлопнула, будто колдовская сила черной рукой смахнула. Михаил в глубоком и печальном раздумье смотрит на заснеженное поле и, наверное, думает о том же. Ведь он в этом доме онкологов, где мы живем, прожил тридцать пять лет, и теперь, после возвращения из Тель-Авива, поселился здесь же, в своей старой квартире, на одной с нами лестничной клетке. Михаил похож на чеховского персонажа из «Палаты номер шесть»: на нем старый махровый халат, далеко не свежая помятая рубашка, редкие седые волосы торчат в разные стороны, будто они кого-то испугались и повскакали со своих мест. Он в Израиле был три года, натерпелся там каких-то бед, похоронил свою Соню, с которой прожил сорок восемь лет, – постарел, обрюзг и под глазами у него висят тяжелые синюшные мешки. Я украдкой бросаю на него взгляд, и мне становится страшновато; мы ведь с ним ровесники, наверное, и я вот так же постарел, и моя физиономия мало кого радует. Правда, Люша меня называет молодцом, а директор издательства Владислав Аркадьевич – умница и прекрасный писатель, красавец и балагур, – говорит, что люди моего типа долго остаются молодыми. Намекает на то, что душа у меня еще не постарела. Но это, конечно, моменты утешения, дружеских ободряющих слов, а старость она всегда старость, природу не обманешь, и если уж взяла тебя в обнимку, от нее не увернешься.
Грустные это мысли, обыкновенно я гоню их, но вид моего фронтового товарища Миши Меерсона и раньше-то навевал мне печальное настроение, а теперь он со своим стенанием сеет тоску.
– Ты, извини, Иван, – посиди со мной. Люша там спать легла, а мы посидим. Меня ночью стали посещать страхи, особенно, когда под лопаткой заноет. Я тогда встаю и начинаю ходить по комнатам. Вспоминаю тот ужасный случай, когда с балкона пятого этажа пьяного мужика выбросили; я иногда ночью подойду к балкону, и мне кажется, что тень какая-то сверху летит. Ведь он, конечно же, не сам прыгнул. С вечера-то там песни орали. Собралась теплая компания. Ну и – выбросили.
– Давно уж это было. Я забыть успел.