«Сурвинов прибыл в Питер на пароходе. Пароход был железный и холодный, как мертвая мамка солдата, с которым Сурвинов весь долгий морской путь сидел рядом на палубе. Денег у Сурвинова было только на палубный билет, а солдата везли так — за военные заслуги. Солдат был старый, но рассказывал, как был совсем молодой, годков четырех, и его мамку убило осколком бомбы, и он лежал рядом, дивясь, как быстро она холодеет.
— Чего дивного? — сказал Сурвинов. — Зима была? Ветер был?
— Ну! — сказал солдат.
— Вот, — сказал Сурвинов.
Солдат, однако, рассказал, что долго так лежал, думая, что мамка все же оживет, и растеплится, и согреет его. А когда она совсем остыла, он, чтоб самому не закоченеть до окончательной гибели, решился отползти и полз, пока его не подобрал уж он не помнит кто. Это было не на этой войне, а на другой, то ли на позапрошлой, то ли еще раньше.
“Всегда воевали, и не понятно, которая война тут одна, которая — другая или третья”, — так подумал про себя Сурвинов, но не сказал, потому что солдат сказал совсем то же самое. Почти слово в слово. Только вместо “не понятно” сказал “не знаю”.
— Ученые люди знают, — сказал Сурвинов.
И добавил:
— Ученый человек определил: война — гиена истории.
— А? — спросил солдат.
— Такой зверь,
— На югах теперь, эх! Тепло и культурно!
Тем временем пароход пристал, и по палубе пошли карантинные в мундирах, так что болтать было некогда, а надо было доставать паспорт».
Дальше — больше.
Карантинные чиновники были для того, чтоб не пускать лишних людей в Россию. Потому что Европа была проклятым голодным и холодным местом, где люди только и знали, что воевали — страна со страною, город с городом, язык с языком. Резали друг дружку без пощады и вырезали бы совсем уже давно, да только европейки приспособились в глубоких землянках рожать без перерыва, и обыкновенно двойнями и тройнями. У того солдата, к примеру, было шесть живых братьев и две сестры, тоже живые и подросшие: уже нарожали ему полтора десятка племяшей. А всего у мамки было то ли двенадцать, то ли пятнадцать, да остальные померли.
Но если кому невмоготу была такая жизнь или от природы он был умный и ловкий, то непременно хотел
Но это было трудно. Во всех местах, где можно было пробраться на юга, была особая стража из местных. В Испании они назывались «герильерос», в Италии — «мафиози», в Греции — «клефты», в балтийских странах — «лесные братья», на Украине — «партизаны», в южных концах России, где проход к Кавказу и Каспию, — «казаки». Всю эту охрану кормили и вооружали
Россию же особенно охраняли потому, что это была срединная страна, между Европой и цивилизованным миром. В России была единственная дверь — у города Казани, — откуда можно было законным путем попасть в нормальную страну, хоть к туркам, хоть к арабам.
Так что въезд в Россию был один — через Питер.
Так что Сурвинов перебрался через Неву, пошел сначала по Невской улице, а там свернул на Московскую.
Он шел на Москву с надеждою добраться до Казани.
На одной ночевке его положили спать в сарай. Там в углу была стопка старых тетрадок. Он взял верхнюю. Зажег огарок. Раскрыл. Было русскими буквами, но по-турецки. «Владимир Соловиов. Рус фикир». От страничек сильно пахло скипидаром. Сурвинов по-турецки едва разбирал, да и было непонятно. Идея? Какая у русских идея? Видать, этот несчастный Соловиов писал по-турецки, чтоб его услышали в цивилизованном мире, а скипидаром набрызгал, чтоб жучок не пожрал. Сурвинову стало жаль стараний безвестного Соловиова, и он сунул эту тетрадку себе в мешок. А остальные даже не раскрыл…
Мне стало жаль, что Сурвинов не взял с собою остальных сочинений русского философа. Библиограф и архивист проснулся во мне, и от досады я сам проснулся.
Проблема пола
На третий день дождя кончились сигареты, и Наташа решила выйти из дому, дошлепать до магазина. Заодно посмотреть, что за куча вдруг появилась около калитки. Кажется, вчера появилась. Или позавчера?
Позавчера звонил ее
Она уехала на дачу, чтобы немножко «полежать в норе, зализать раны», — так она сказала своей подруге, которая знала, что произошло.