Когда часа через полтора подошла моя очередь в кассу, наш симпатичный старичок-кассир Иван Иваныч посмотрел в ведомость и сказал: «Товарищ Фаерман, не велено вам пока выплачивать деньги; вы должны зайти к главному бухгалтеру, не знаю зачем». Я была очень раздосадована: бухгалтер уже ушел домой, значит, надо было на следующий день снова ехать в институт. «Ты не волнуйся, — говорили мои подружки, — наверное, это что-нибудь связанное с тем, что тебя назначают старшей, — скорее всего, велят снова справки какие-нибудь принести…»
На следующий день бухгалтер сказала мне, что задержать выплату моей зарплаты распорядилась не она, а директор: «Велел не выдавать вам денег, пока вы не побываете у него».
В полном недоумении я отправилась к директору. «Товарищ Фаерман, — сухо сказал он, — я уведомляю вас о том, что приказом по Министерству высшего образования вы переводитесь преподавателем в Запорожский институт сельскохозяйственного машиностроения».
Меня как громом поразили его слова. «Как? Почему? У меня здесь в Москве мать. Мне на кафедре ничего не сказали», — заикаясь, бормотала я, но он не стал пускаться со мной в пререкания. Он встал и только пожал плечами: «Приказ министерства. Распишитесь, что вас уведомили».
Я расписалась и побежала на кафедру. Там как раз оказалась Татьяна Амвросиевна. Я рассказала ей обо всем и уже потом не удержалась и заплакала. Добрая женщина была поражена не меньше меня, она сразу вскочила и сама побежала к директору: «Это что же еще за порядки, как это так — через мою голову, не посоветовались и не предупредили…»
Но, когда она минут через двадцать, раскрасневшаяся, вернулась, она только сказал мне тихо: «Ничего нельзя сделать. Он говорит, что это не он, а министерство решило». «Но там же меня никто даже не знает», — я все еще глотала слезы обиды. Как сказать все это маме? Как сказать всем? Что делать дальше?
Были в моей жизни и до, и после этого тяжелые моменты, смерть близких людей, но всегда я так или иначе бывала подготовлена, неожиданнее же и обиднее этого удара у меня не было.
Дядя Эля сразу высказал предположение, что меня уволили как еврейку. Антисемитизм в верхах, зародившийся в начале 1940-х, усиливался. Только теперь мне пришло в голову, что Локшина, Виталис, Пеккер, да и Яша Островский — все, кого за последнее время уволили с нашей кафедры, — тоже были евреи. Я оставалась последней.
Яша посоветовал мне написать письмо Сталину и помог его составить. К письму мы приложили мою прекрасную характеристику и справку о том, что мой отец был бойцом народного ополчения.
Когда я пришла за ответом на письмо, мне ответили в ЦК, что его прислали в министерство. В министерстве мне сообщили, что на моем письме было написано «По усмотрению министерства» и что приказ остается в силе.
Все лето было занято бесконечной беготней по инстанциям. Яша сказал, что надо попробовать написать еще одно письмо. Когда я в министерстве попросила отпечатать мне копию приказа, то машинистка, как раз беседовавшая с коллегами о планах на воскресенье, ошиблась и вместо «Запорожский…» напечатала «Звенигородский институт». Я воспользовалась этой опечаткой и написала, что министерство, мол, заменило мне институт и в Звенигород я бы, конечно, могла ездить, но выяснила, что там такого института вообще нет. Письмо снова переслали в Министерство, и на этот раз я вообще не нашла его следов.
В августе я уже так устала от напрасного ежедневного мотания, что решила на несколько дней поехать отдохнуть в Берниково, благо с нашей хозяйкой у меня велась переписка. Вот еще одна запись из моего дневника: