Плач по тому, что пришло на место этой жизни.
Момемн…
Стоя перед большим посеребренным зеркалом, Эсменет мельком увидела, что Кельмомас, такой маленький, что его легко не заметить, бродит по темным углам гардеробной.
Сквозь открытые ставни балкона потоками лился яркий утренний свет, и там, куда не достигало сияние, которое он отбрасывал на пол, ее покои казались погруженными в неровный тусклый полумрак. Эсменет оценила свое изображение с небрежностью человека, много времени проводящего перед зеркалами. Мысли ее были слишком заняты стратегическими вопросами, чтобы беспокоиться о внешности. Майтанет и Финерса ушли всего несколько секунд назад, оставив ее с бесчисленными «предложениями» о том, как лучше разоружить, внушить почтение или даже запугать Ханамем Шарасинту. До окончания нынешней стражи Эсменет предстояло встретиться с ятверианской матриархом.
Она видела отражение сына, который выглядывал из шелковых складок платьев, одно алое, другое — лазурное. Кельмомас был как робкая крадущаяся тень, не плотнее висящих вокруг него шелков. Эсменет сразу почувствовала неладное, но отчего-то — по привычке или от усталости — не подала виду, что заметила сына. Внезапная боль сковала ей горло. Еще не так давно они с Самармасом играли в эту игру вдвоем: затевали прятки в ее гардеробе, пока она одевалась. А теперь…
— Малыш? — позвала она и бросила взгляд в зеркало на свою улыбку. Оказалось, что та вышла такой вымученной, что Эсменет от ужаса бросило в жар. Вот как теперь она выглядит всякий раз, когда улыбается — как будто она просто кривит губы?
Кельмомас молча разглядывал свои ноги.
Эсменет отпустила рабов легким щелчком пальцев и повернулась к сыну. В прохладном утреннем ветерке плыла птичья песенка.
— Малыш… А где Порси?
Она сама поморщилась от этого вопроса, который задала лишь по привычке. Порси за небрежность высекли и отослали. Кельмомас не ответил, и Эсменет отвела взгляд и снова посмотрела в зеркало, делая вид, что ее занимают складки муслина на талии. Руки машинально собирали и разглаживали ткань, собирали и разглаживали.
— Я… я могу быть Сэмми…
Кажется, она услышала эти слова больше грудью, чем ушами. К сердцу прилил холод. Но она продолжала стоять лицом к зеркалу.
— Что это значит? Кел, что ты такое говоришь?
Родители настолько привыкают к своим детям, что нередко перестают их воспринимать, поэтому какие-то внезапно проявляющиеся мелочи вдруг поражают и тревожат. Потому ли, что Эсменет смотрела на сына в зеркале или вопреки этому, но он вдруг показался ей маленьким чужаком, плодом другого, неизвестного чрева. На мгновение ей подумалось, что он слишком красив, чтобы…
Чтобы ему верить.
— Если ты не… — начал Кельмомас сдавленным голосом. Он мял правой рукой ткань туники, так что край дополз уже до колена.
Наконец Эсменет обернулась, вздохнула и сразу же устыдилась, что вздох мог бы показаться раздраженным.
— Малыш, если — что?
Его узенькие плечи дрогнули в беззвучном рыдании. Он смотрел вниз с той отчаянной сосредоточенностью, на какую способны обиженные мальчики — как будто собираясь кого-то задавить взглядом.
— Если не хочешь, чтобы я… Если ты не хочешь, чтобы был… Кельмомас, я могу быть Сэ… Сэмми.
Чувство потери вновь обрушилось на нее, оглушило до оцепенения. Она потрясенно осознала всю глубину своего эгоизма. Да горевала ли она по Самармасу на самом деле, спрашивала себя ее исстрадавшаяся душа, или только превратила его в свидетельство своей тяжкой доли? По ком был ее траур?
Она хотела заговорить, но голоса не было.
Кельмомас попытался совладать с дрожащими губами.
— Я в-ведь такой же… я же п-похож на…
Он сел на пол, а потом рухнул весь, бесформенной кучей шелков. Он не хныкал и не рыдал, он голосил, хотя звук получался соразмерным его телосложению, но такой глубины и надрыва, что в нем слышалось нечто звериное.
Оторвавшись от своего отражения, Эсменет, шурша холодной тканью, встала над ним на колени. Теперь, когда она видела свое преступление, ей чудилось, что она все понимала с самого начала. Кружа по лабиринту жалости к себе, задавленная весом бесконечных дел и забот, она не нашла времени остановиться и задуматься о том, как страдает Кельмомас. При всей подавленности и опустошенности последних дней, она, как все матери, обладала крепкой, словно кремень, натурой, закаляющей сердце общей унаследованной в поколениях мудростью. Дети умирают. Они умирают всегда, таков этот жестокий мир.
Но не для Кельмомаса. Он потерял гораздо больше, чем брата и товарища по играм. Он потерял собственную жизнь. Он потерял самого себя. И это не укладывалось у него в голове.
«Я — это все, что у него осталось», — думала она, гладя его тонкие золотистые волосы.
Но что-то внутри все равно замирало от ужаса.
Дети. Как они много плачут.