Брюно бросил взгляд, полный недоверия и ужаса, на своего воздыхателя, слава богу, поднявшегося с колен, затем посмотрел на Диану.
– Ну что, Брюно, вижу, что вам начинает нравиться сельская жизнь?
Так, теперь еще и Лоик; шуточки в его духе. Появившись из-за спины Дианы, он прислонился к косяку с другой стороны. Он раскраснелся, улыбался, вид у него был очень мужественный, и, честное слово, это раздражало Брюно.
– Лоик, вы ведь… скажите мне… то, что рассказывает Диана… эти бредни, в общем, по поводу… – Он указал подбородком на болвана, который не переставал блаженно улыбаться.
Голос Лоика звучал успокаивающе:
– Да что вы, старина, точно ничего не известно! Единственное, что мы действительно знаем, так это то, что наклонности Никуда-Не-Пойду еще не совсем определились… Но браться утверждать, что вы уже не тот, каким были, когда покидали эту ферму…
Диана принялась хохотать, и Брюно хотел сделать ей внушение, но остановился. Она вдруг звучно икнула, как настоящая пьянчужка. В салонах подобные выходки встречают каменными лицами и потоками слов. Но только Диана, вместо того чтобы бросить на присутствующих осуждающий взгляд, как обычно поступают со стыда люди, позволившие себе подобный промах, сделала совершенно невероятную вещь: она открыла висевшую у нее на руке соломенную сумочку, с раздражением заглянула внутрь и тщательно закрыла ее. На какое-то мгновение Лоик и Брюно онемели, затем Брюно заметил, что и без того красные щеки Лоика побагровели еще пуще от желания рассмеяться, но это длилось недолго. Он только что вернулся с поля, откуда, опередив его, раньше закончив работу на своем полугектаре, прибежал на ферму Никуда-Не-Пойду. Лоик умирал от усталости, из-за чего и потерял свойственную ему проницательность. Разговор внезапно показался ему сюрреалистическим. Словно это он, Лоик Лермит, добрый босеронский землепашец, приютил у себя двух парижан. Ему в голову пришла забавная мысль: сегодня вечером только жнецы могут рассчитывать на его уважение. Остальные же, кем бы они ни были, пусть даже они прикатят сюда в «Роллс-Ройсе» из Академии наук, будут для него всего лишь хлыщами, предающимися абстрактным рассуждениям. По крайней мере Диана, несмотря на свое опьянение, помогала готовить яблочные пироги и отведала убоины, что делало ее более живой, более реальной, чем Брюно с его тройным солнечным ударом. Более живой, чем муж Люс с его невидимыми миллионами, чем леди Дольфус, парижская законодательница мод и элегантности. Лоик соприкасался с землей, выворачивал ее пласты, брал у земли зерно, которое было предтечей хлеба. Он стал самому себе смешон; он смеялся над самим собой и над салонами, в которых проводил свою жизнь, и над той жизнью, которую ему еще предстоит прожить в тех же салонах. А через несколько дней он будет смеяться над сельской жизнью, над полями, над урожаем, над зерном, над своей физической усталостью, как и подобает смеяться человеку по имени Лоик Лермит, когда ему становится ясно после пятидесяти лет прожитой жизни, что сама эта жизнь была, по существу, пустой и вовсе не обязательной. Когда становится ясно, что некоторые невыносимые моменты, пережитые в прошлом, действительно были невыносимыми, а счастье, хотя и весьма сомнительного свойства, действительно было счастьем. В общем, когда становится ясно, что выражение «прожигать жизнь» встречается не только в романтических произведениях.
– Кажется, он хочет укусить меня! – закричала Диана.
Она присела с другой стороны кровати лицом к Брюно, и придурок действительно весьма свирепо уставился на нее; он даже ощеривался, показывая зубы, похожие на зубы старого пса. Она повернулась к Лоику. (Милая Диана была взаправду пьяна!)
– Представьте себе, этот парень считает, что я готова броситься на Брюно, наверное, с ним вместе! Как будто я могла бы поступить так под этим кровом! – сказала она, указывая широким жестом на засиженный мухами потолок. – Как будто я собираюсь показать этому невинному созданию все тонкости и извращения греха, которые он будет помнить всю свою жизнь, а возможно, и обучит им своих животных!